Черные люди - Всеволод Иванов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Воеводу спешили, повели миром на его двор, из дому выволокли насмерть испуганных, крестящихся, кланяющихся в землю жену и тещу воеводы, требовали денег.
— Михайло Васильич! — плакали обе его бабы. — Бога для, отдай ты им эти деньги! Свои, да отдай. Душу они вынут.
— Как это так «отдай»? — надсажался воевода. — Не бирывал я! Омманули, видно, меня, собаки! Не отдали мне. Легко дело — двести шестьдесят! Ах ты досада! Мне деньги-то собрали?
— Тебе, государь!
— Не получал! — сокрушался воевода, хлопая себя по полам коричневого кафтана. — Не получал! Утопили, говорите, Михайлова?
— Утопили, милостивец!
— Туда и дорога! Ах, пропали деньги! Беда, беда!
— Да Похабов-то где? Ты его спроси, государь! — уже сочувственно посоветовали из толпы огорченному воеводе.
— Марья! — крикнул воевода. — Похабов где?
— Нету, нету его, Михайло Васильич. Нету! — кричали воеводские бабы. — Ей-богу, нету! Святая икона!
— Целуйте, коли так, икону, что нет у вас Похабова! — крикнул Чагин. — Землю целуйте!
Из толпы выскочили двое посадских, бросились в горницу, с обнаженными головами вынесли икону, воевода с женой, с тещей стали на колени, целовали икону, ели землю, клялись, что не знают они, где Похабов.
Похабов-то был уже далеко: хитрец сразу понял, что дело плохо, выскочил, вывел через садовую калитку из воеводской конюшни коня, да и был таков. Он скакал уже лесом, по дороге на Тотьму. Скакал в Москву с доносом: в Устюге бунтуют-де черные люди, пусть шлют расправу!
Приутихший здесь было народ сошел с воеводского двора, воевода Милославский с семьей переоделись в посадское платье, сбежали в Стрелецкую слободу, от греха подальше. Волнение в Устюге бушевало теперь на соборной площади.
Велик был праздник, в солнечный этот день народ сколько навез сюда на торговую площадь на телегах, на лодках видимого богатого изобилия от своих трудов, что невозможно было спокойно смотреть на людей вящих, которые поджали хвосты, не смели сейчас швырять пасюками по торгу, как раньше, чтобы на чужих трудах этих наживаться еще больше. Возмущение в народе разгоралось. Михайлова убили, он смертью заплатил за обиды. Похабов убежал, но двор-то его, его животы-то остались! И на них бросился народ, уничтожая то, что неправедно нажито. Похабовские хоромы посекли в щепу, разнесли врозь, пожитки летели из окон, из дверей под топоры да крючья, растаскивались ограбленными и обиженными, а драное и ломаное бросалось.
В городе, взволнованном, грозном, шла словно каменная пурга, сыпала каменья на нечистивых, на сребролюбцев, на резоимцев, берущих резь.
— Мздоимец, резоимец, сребролюбец и грабитель — вот четыре колеса у телеги, на которой ездит сам сатана, отверженный богом! — выкрикивал на торгу церковный дьячок Фомка Яхлаков, потрясая в руке сложенной бумагой. — Есть у тебя еда да одежа — и будь доволен, а собирающего богатства проклянет господь и попирает его своими ногами. Лучше давать, чем брать! Вот она, пришла грамота от великого государя с Москвы — велено разбить у нас в Устюге семнадцать дворов! — и потрясал над головой неведомой длинной грамотой.
Толпа под вой набата уже неудержимо неслась по городу, разбивая один за другим богатые дворы, крича:
— Грабь, что те награбили!
Тихон прибежал домой и, едва переводя дух, гремел в ворота своего дома. Народ становился уже страшен и им, Босым.
Ворота сразу открылись, за ними оказался встревоженный Петр с топором за спиной, челядинцы — Васька, Федос и другие, кто с топором, с кистенем, кто с дубиной.
Тихон пробежал мимо них на крыльцо, вбежал в горницу. Василий Васильич, вернувшись от обедни, как обычно, сидел за столом, занимался.
— Батюшка, — говорил Тихон, волнуясь, — народ-то… дворы разбивает!
— У кого? — поднял глаза отец от книги.
— Похабовский двор кончили, побежали дальше… к Бубнову, Клименту Фотиевичу!
— Похабова давно надо было кончить, — выговорил старший Босой, сымая с носа очки, протирая глаза. — А у Бубновых как?
— Кричат — щупать, говорят, нужно лучших людей, кабальные книги пожечь. Чего творится — ужасти! У Свербеевых, однако, тоже. А набат? Выдь на двор, батюшка!
Под крыльцом толпились свои люди, взволнованные, один Петр улыбался.
— Ух, чево и делается! — сказал он. — Воевода сбежал из городу! Торговые гости бегут!
— Куда? — спрашивали с крыльца.
— В поле! Во ржи, куда! Да что гости! Протопоп от Ивана Богослова, отец Захарий с попадьей и те побежали… Узлов навязали — во!
— Куда?
— Да в рожь! Хорониться! Как перепелки. Ей-бо!
— Ты чего зубы скалишь? — прикрикнул на него Василий Васильич. — Горе это! Не знает, не видит народ, что делать надо, вот и мечет все врозь.
— А нам, хозяин, тоже бежать? — спросила могучим голосом своим Павла.
Василий Васильич повернулся к ней:
— Али мы свою совесть продавали? Или совесть у нас противу народа не чиста? Бежать нам некуда! Суд на нас бежит, идет!
Василий Васильевич говорил твердо, убежденно. Знал он — народ обид не забывает.
— Беда в чем, — говорил медленно Василий Васильевич. — Народ-то силен, а что делать — не знает. Бежать? А куда бежать? От свово народа не убежишь! Сговор должно с народом иметь…
Тихон стоял опустив голову.
— Ишь, в Москве у Ряполовского-князя небось ворота бревном вышибал, а теперь впору самому животишки спасать! Ты где ж, Тихон? С народом или нет?
На церкви Благовещения вдруг близко-близко забил набат, за березами босовского двора клубом всплывал черный дым. Марьяшка, притулившаяся было за отцовской спиной, всхлипнула жалостно.
— Зажгли! — горестно вскрикнул Василий Васильич. — Ахти, двор-то какой! Лукояновский! Красота! Свое, окаянные, жгут… Да, оборони бог, через березы метнет — и нас нету. Огонь не уговоришь. Люди, — крикнул он, — таскайте пока животы в погреба! Не ровен час займется…
— Старуха идет! — закричали внизу, под крыльцом. — Старица!
Василий Васильевич и Тихон обернулись. Сходила с крыльца шаткими шагами старица Ульяна. Вся в черном, подняла руку.
— Пожар! — звучно заговорила она. — Огонь! Гнездо горит наше. Город старый горит. Друг друга жжем! Камнями побиваем, как из тучи, своими же руками. Какой праведник вступится за нас? Кто тучу отворотит? Или нет у нас праведников?
Старица стояла на лестнице, воздев руки, как черное, смущающее видение.
— Мамынька, — с. сердцем выговорил Василий Васильевич, — ступай-ка ты с богом к себе! Уходи! Тут и так голова кругом идет! Тут дело простое. Народ воров своих жжет! Не мешайся ты, Христа ради! И без тебя тошно!
— Не умолкну, дондеже есмь! — вещала старица. — Обличу нечестивых. Иль, глаза отворотив в сторону, умолчу, что бога забыли?
— Пойдем, пойдем-ка, матушка! — говорила могучая Павла, волоча старуху вверх на крыльцо. — Неча тебе тут, старушке божьей, делать!
Челядь бегала муравьино, таскала пожитки на погребицы — укладки, сундуки, торговые книги, отворачивая взгляды от засуетившихся хозяев. И те тоже были хмуры— неловко было выворачивать у всех на глазах свое нутро. Бешено бил набат. Соседский пожар разгорался, пламя шибало кверху, летели искры, головни, с огнем поднялся ветер, деревья гнулись, шумели, шатались, голоса, крики неслись все громче. Василий Васильевич с сынами работали как бешеные. Марьяша кошкой залезла на крышу босовской избы и в высоко поднятых руках, словно щит, держала против огня икону божьей матери. Бабка Ульяна выглядывала из окна горницы на дым, шевеля беззвучно губами, перебирая лестовку. И слезы катились у нее по щекам. Впервой в ее жизни приходилось ей видеть — огнем выметывается страшная ярость живого обиженного народа, уничтожая неправо нажитое.
Утро следующего дня встало в сером дожде из низких туч, вымытые деревья в босовском саду блестели, доносило из-за тына, с соседнего пожарища, гарью, и люди таскали в дом пожитки обратно. Все восстанавливалось. По улицам бегал народ, но как-то не глядя по сторонам — словно все были с похмелья.
Да так оно и было. Разбили всего пять домов, сожгли два, нашли два больших погреба — выкатили бочки хмельного, и всю ночь вокруг пожарищ гремели песни, крики, пока в полночь не зашумел над городом свежий дождь, залил угли на пожарищах, утишил души, навел сон.
И утро пришло, как всегда, с неотвратимым, утреннеясным сознанием, что жизнь не останавливается, что ее нужно продолжать. К тому же по торгам поползли слухи, что Похабова видели скакавшим на коне без шапки по Московской дороге и он работающим на полях крестьянам грозил кулаком и кричал что-то нехорошо.
Надувшись индейским кочетом, сел уже спозаранок в своей избе воевода Михайла Васильевич Милославский, и хотя суда и расправы еще не начинал, однако слушал, подавшись набок, волосатым своим ухом, что ему шептали верные люди. Было уже установлено, кто таков Моська Рожкин: он бобыль из деревни Пантусова и, главное, по бобыльному своему положению в разверстке на почестные воеводские деньги за бедностью не мог принять участья.