Семь дней творения - Владимир Максимов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
- Лишь самое необходимое. Это - временная мера. В целях вашей же безопасности. Скоро вы вернетесь.
- Да, да,- машинально ответил ему водопроводчик, как бы припоминая, куда могло запропаститься это "самое необходимое", и что оно вообще обозначает. Он неуклюже двигался по комнате, хватаясь то за одно, то за другое. Но вдруг в отчаяньи махнул рукой. - Я не буду нишего браль. Я поезжаль так.
- Как хотите,- с готовностью воспрянул лейтенантик и уступил Штабелю дорогу впереди себя. - Это просто короткая военная необходимость.
Садясь в машину, Отто сказал Лашкову:
- Вася, скажи Грюша, я скоро, ошень скоро буду дома. Грюша не надо волнений. Я буду написайт скоро письмо...
Лейтенантик, окинув подозрительно молчаливый двор, доверительно, как единственному человеку, с которым они - посвященные в святая святых государственной политики - могут сейчас понять друг друга, посоветовал участковому:
- В случае разговоров соответственно объясните населению.
- А! - неопределенно махнул Калинин рукой. - Ерунда.
Удивленные глаза лейтенантика поплыли в ночь, и вскоре "газик" с водопроводчиком Отто Штабелем сигналил где-то у ближнего поворота.
- Александр Петрович? - только и нашелся сказать ошеломленный дворник.
- Указ,- немногословно объяснил тот. - Лиц немецкого происхождения выселить в определенные места жительства.
- Австриец он, Александр Петрович, австриец, и в паспорте он на австрийца записан.
- Это, Лашков, одно и то же. Гитлер тоже - австриец... А в общем-то б.....во, конечно. - Лицо Калинина трудно было разглядеть в темноте, но по тому, как уполномоченный прерывисто и гулко дышал, чувствовалось его жгучее ожесточение. - На-ка вот, передай Аграфене. Там все в целости.
Он тырком сунул Василию ключи от штабелевского дома, и, уже в который раз, между ними легла ночь.
XVIII
Участковый сидел у раскаленной добела времянки в комнате дворника, отогревал посиневшие руки и хрипло раздумывал вслух:
- Его, чёрта, голыми руками не возьмешь. Да и кто ее знает, может, померещилось Федосье. С голодухи-то оно и не такое померещится. Оперативников просить? А вдруг нет там никакого Цыганкова, а если и был, то второй раз на одно место не придет? Значит, сядем в калошу, Лашков. Вот она какая штука. Куда ни кинь, всюду "пусто-пусто""... Придется, все-таки, нам с тобой вдвоем попробовать... Оружием владеешь?
- Вторую группу не деревянным пугачом заработал.
- Пистолет я тебе дам. Припас. Однако это на всякий случай, его надо живьем брать. Иначе - пропали карточки. Да и подельников его - ищи-свищи. Вот что.
Но сколько Калинин ни тщился разазартиться, сколь ни ерзал в натужном возбуждении по табурету, от Василия не ускользнуло его внутреннее беспокойство. И в том, как он чаще обычного кашлял, и в том, как нервно и резко похрустывал костяшками пальцев, и в том наконец, как постепенно все удлинял он задумчивые паузы между фразами, сквозило какое-то сомнение, болезненная червоточина какая-то. Уполномоченный даже и не говорил, а скорее допрашивал самого себя.
Дело, между тем, представлялось ясным. Третьего дня ограбили домоуправление, взяли около трехсот хлебных и продовольственных карточек. Собственно, история эта целиком лежала на совести оперативников, и Калинин мог спокойно есть свой хлеб, но сегодня утром Федосья Горева побожилась ему, что видела Семена Цыганкова на Преображенском рынке, а еще раньше, с неделю, примерно, тому, поднимаясь развешивать стиранное, столкнулась со старой Цыганихой на чердачной площадке, и та, вроде бы, несла узел с бельем, из которого торчала дужка чайника. К тому же, новая соседка Цыганковых, учительница Хлебникова, заметила как-то о своих соседях, что, мол, живут они не по военному времени сытно.
О розыске дезертира Семена Цыганкова участковому было сообщено еще с осени. Теперь же, одному ему ведомыми комбинациями, Калинин, на свой страх и риск, установил связь между этими, казалось, совершенно разрозненными фактами и приготовился дать бой. Еще в ту пору, после ареста Симы, участковый поклялся вывести это семейство со своего участка, но сейчас, когда - и ему это было известно наверняка - один из Цыганковых у него на мушке, он досадливо морщился и все удлинял задумчивые паузы между фразами.
- Своих я всех перетряхнул... С пристрастием... "Карася", "Змея Горыныча", "Боксера", "Меркула", "Серого"... Знаю я их: будь рыло в пуху, кто-нибудь да раскололся бы... Больше некому - он... И, однако, сам я хочу ему в очи глянуть... И гляну... Только живьем надо, живьем...
Встал и потянулся за шинелью, но и одеваясь, все еще как бы раздумывал и даже застыл на мгновение полуодетый, но потом скулы его решительно вздулись, и он взялся за дверь:
- Значит так, Лашков, блокируешь крышу двадцать седьмого, а я отсюда его на тебя загонять стану. - И все же, на пороге участковый опять обернулся и опять замялся в нерешительности. - А, может, плюнуть, Лашков? Пускай оперативники расхлебывают. Что мы его, будто зверя, обкладываем.
Но последние слова донеслись уже из сеней: Калинин все же не смог перебороть искушения и вернуться обратно.
Во дворе они разделились, и Василий, зябко ощущая в кармане ватника холод пистолетной рукоятки, двинулся к соседнему дому. Крыши обоих домов смыкались и поэтому представляли собой удобное во всех отношениях убежище для человека, у которого временные разногласия с правосудием.
Лашков забрался на чердак и стал ждать. Там - за стеклами выводного окна, под низким январским небом - раскинулся город. Трудно было поверить, что за этим хаотически темным нагромождением жестяных крыльев таится жизнь. И Лашков подумал, что, вот, живет он в своем дворе, никуда не выезжая, столько лет и, все-таки, успел узнать много такого, чего раньше не знал. Люди рождались и умирали, людей куда-то уводили такие же, им подобные люди, люди влюблялись и сходили с ума. И все это было при нем, на его глазах. Но ведь многого ему и не удалось увидеть. Большую часть жизни люди старались провести наедине с собой или с близкими. Выходит, ему, Василию Лашкову, не хватило бы и пяти жизней, чтобы узнать все об одном лишь дворе. А сколько их, таких дворов, в городе, в стране, в мире, наконец! И на все дворы одно единственное небо. И разве трудно хоть однажды, сразу всем вместе, посмотреть вверх, чтобы вот так же, как сейчас он - Лашков - пронзающе ощутить тоску по доброму слову и родной душе?
Последнюю его мысль перебил крик, отрывистый и резкий:
- Стои-и-й!
И сразу же соседняя крыша загрохотала под подошвами кованых сапог. Лашков, спустив предохранитель, выскочил наружу, уперся ногой в железный сток и дал предупредительный выстрел. С непривычки остро отдалось в плече, и рука, будто отсиженная, зашлась игольчатой истомой. Крыша на мгновенье утихла, но только на мгновенье, затем топот снова обрушил тишину, и смутный силуэт стал приближаться к Лашкову. Он выстрелил еще раз и подумал: "Ну куда прет, черт?"
- Стой, пристрелю! - Калининская хрипотца дробью рассыпалась в морозном воздухе.
Беспорядочный грохот затих, шаги беглеца приобрели хрупкую отчетливость: раз... два... три... четыре... И вдруг из-за железного гребня выплеснулся резкий полукрик-полустон, как будто человек задохнулся в ужасе, и следом за этим оттуда, снизу, донесся грузный шлепок, похожий на звонкую пощечину.
На душе у Василия вдруг сделалось жутко и пусто. Ситуацию он прикинул мгновенно: к двум этим домам одним своим водостоком примыкал третий, выходивший лицевой стороной на соседнюю - параллельную - улицу. Правда, до него был просвет метра полтора, может быть, немногим более. Ребятня иногда прыгала, на спор, оттуда - сюда, но только летом, зимой такой трюк наверняка оказался бы последним для любого исполнителя. Об этом знали и Лашков, и участковый, но не брали этого варианта в расчет. Соломинка пришлась впору лишь цыганковско-му страху. Но она, как и все соломинки вообще, не спасла его. Поэтому, когда они сошлись на стыке двух крыш, им не надо было ничего объяснять друг другу.
Во дворе Калинин безучастно сказал дворнику: - Добеги до отделения, скажи, пускай едут с экспертом и каретой, а я у тебя покуда погреюсь. Зябко чтой-то мне.
Сказал и пошел, и странно уж очень пошел, словно тень - одновременно зыбко и порывисто.
Василий вернулся минут через пятнадцать, но, едва перешагнув порог, замер и на полуслове осекся и почувствовал, как у него холодеют кончики пальцев и вязкая тошнота подступает к горлу.
Участковый словно бы спал или вслушивался во что-то, приложив ухо к столу. Но по тому, как беспомощно свисали вдоль колен его руки, по бесформенности губ и тому особенному безмолвию в комнате, которое сопутствует смерти, можно было судить о случившемся. Тоненькая багровая струйка из-под виска лужицей собралась около откатившейся в сторону шапки и уже окрасила кончик ворса.
Выражение лица у Калинина было мягким и чуть озадаченным, словно в мгновенье, навсегда отделившее его от жизни, он успел удивиться, что все это так легко и просто.