Что сказал табачник с Табачной улицы. Киносценарии - Алексей Герман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Если оставили пикши, я вас, комсомольское, обрадую. — Тася цирковым жестом сняла с головы ведро и улыбнулась, она была необидчива.
— А нет — умрете дурами… — И, перескочив через обвес, стала ловко бить чечетку заляпанными шпаклевкой ботинками.
Бум! — выпалили на корвете, салютуя сторожевику. Тамошний боцман притащил аккордеон и, как был голый, с дудкой на волосатой груди, заиграл английский марш.
Здесь, в узости реки, самолет с повисшими, слабо шевелящимися от зыби винтами казался неправдоподобно огромным, забавный на первый взгляд самолетище, не спутаешь, его хорошо знали в этом пожженном бомбежками городе. Правда, никому не приходилось видеть его вот так сверху, всегда наоборот.
— Вот уж действительно стервятник, — сказала Агния, — волчище… — и быстро растерла мизинцем помаду на нижней губе.
На палубе сторожевика было много народу, были и знакомые краснофлотцы. «Зверь» часто швартовался у шестого причала пирса ВМФ, недалеко за высоким забором с колючей проволокой. На мостике Чижов разговаривал с длинным лейтенантом в приталенном кителе, на кителе — Красная Звезда. Чижов показался Тасе сильно похудевшим, волосы у него торчали хохолком, краснофлотец принес ему чай и уважительно наливал в стакан с подстаканником.
— Товарищ Чижов, — закричала Тася что есть мочи, — поздравляем с боевым подвигом, горячо, горячо поздравляем!
— Эй, морячилы, — кричала рядом Агния, сложив ладошки рупором, ногти у нее были тоже ярко-красные, как губы, — как там ваше ничего?! — И смеялась, красиво взявшись за обвес. — Товарищ Бондарь, приходите к нам морошку кушать. Наша морошка, ваш сахарок… — и опять смеялась, как стонала, — ах-ах-ах…
Чижов не понял, кто кричит ему, завертел головой, потом сразу увидел Тасю, смутился и облился чаем. Длинный лейтенант засмеялся, протянул ему клетчатый большой платок.
Бум! — опять выпалили англичане. Во дают, ни построения, ни захождения, ни команды. Обрадовались сбитому «лаптю» и лепят из своего мушкета. Артиллеристы тоже нагишом — в желтых детских штанишках.
— Сами бы сбивали, — кричит им Дуся и показывает большим пальцем в небо, — сами, сами!..
— Товарищ Бондарь! Держитесь неподвижно, я вас сфотографирую, — ликовала Агния. — Нет, я, я вас сфотографирую…
Чижов из-за длинного лейтенанта опять поглядел на «Бердянск» и отыскал глазами Тасю.
А у Таси ослабли ноги, «ножищи», как называла их Агния, и вдруг она сообразила, что в очках, быстро сняла их и замахала рукой, а потом ушла в каптерку, села на рундучок и закурила, бессмысленно уставившись в полутьму, туда, где стояли кисти и висело барахло.
— Боженька, — сказала она, — если ты есть, иже еси на небеси, — больше слов она не знала, — сделай так, чтобы старший лейтенант в меня влюбился.
За иллюминатором что-то стукнуло, и в него всунулось лицо Агнии.
— Рыбу иди кушать! — закричала Агния, она всегда кричала, никогда не разговаривала. — Видела, как Бондарь на меня глядел? Морошку, говорит, приду кушать… шпана какая! — счастливо заулыбалась и исчезла.
Багет у зеркала был богатый, крашенный золотом, в нем переплетались знамена, орудия и якоря. Само огромное зеркало отражало часть стены с большой карикатурой на Гитлера. Гитлер сидел на развалившемся пополам эсминце типа «Либерехт Маас», и подпись гласила: «От нашей мины у Гитлера плохая мина». И еще зеркало отражало их четверку — весь офицерский состав «Зверя»: Чижова, Макаревича, Черемыша и Андрейчука. На концерт они опоздали, и лестница и фойе были пустые.
— Пришло в голову, — одобрительно сказал Макаревич про карикатуру, — мина и мина, а суть разная… Синонимы применили.
Все четверо были орденоносцы: Черемыш, выставивший вперед ногу в довоенном лакированном полуботинке; Андрейчук с длиннющим мундштуком, в который он вставлял папиросы; Макаревич, который именно сейчас выяснил, что не добрил губу, и всполошился, сегодня он выступал в концерте самодеятельности флотилии. И в центре — сам Чижов, командир. Себя Чижов представлял как-то по-иному… Зеркало огорчило его, он сунул руки в карманы брюк, покачался на каблуках и предложил Макаревичу не хлопотать и не огорчаться, как баба, а пойти в парикмахерскую добриться. В голубой гостиной, у стены, среди прочих бюстов стоял бюст Чижова. Гипсовый Чижов хмурил брови и выискивал над затемненным окном вражеский торпедоносец.
— Э-те-те, хорош, — сказал Черемыш.
— Очень удачно схвачено, — сказал Макаревич, — поздравляю, командир, — и пожал Чижову руку.
Парикмахерская была закрыта, уборщица пересчитывала салфетки.
— Здесь наш бюст стоит, — сказал ей Черемыш и подергал дверь, — а оригинал не соответствует, дай бритву, мамочка.
— Принципиально не дам, товарищи офицеры, потому что не возвращаете, — сказала «мамочка», выключила титан и ушла.
Подошел старший лейтенант Гладких, командир сторожевика «Память Руслана», в записной книжечке у него была бритва. Над «Памятью Руслана» шефствовали палехские мастера и регулярно присылали на судно яркие записные книжечки с наглядной агитацией на деревянных переплетиках.
— Предлагаю меняться, товарищ старший лейтенант, — сказал Черемыш по дороге в курилку. — Вот на мой ножичек…
— У него же щербина…
— А у вас в книжечке уже понаписано…
В курилке Макаревича взялся добривать Черемыш, хотя Макаревич и настаивал, чтобы добривал его сам Чижов.
— Я тебе, командир, доверяю, — уговаривал Макаревич, — а то этот трепач порежет.
Чижов и Гладких сели на банкетку в чехле отдельно — все-таки командиры кораблей, уютно закурили и стали слушать веселую трепотню вокруг Макаревича.
— У меня предчувствие, — трепался Черемыш, — что ты сегодня спутаешься, — Черемыш знал, что Макаревич боится этого, и бил наверняка, — сон был такой… Артист должен внутренним взором видеть картину…
— Отстань, — встревожился Макаревич.
— Порежу, — предупредил Черемыш, — «цветы роняют лепестки на песок», — бил он под дых, — цветы на песке-то не растут, неувязочка…
— Это образ, — не шевеля верхней губой, замямлил Макаревич, — разбитой жизни.
Уютно текла вода в раковине, все курили. Брить Макаревича собралось уже человек восемь, даже одеколон принесли. Самому старшему здесь, не считая Макаревича, — Гладких — было двадцать пять лет.
В курилку вошел длинный лейтенант с английского корвета.
— Эй, лейтенант, — сказал ему Черемыш, — на тебе авансом ножичек. Как там насчет второго фронта? — и посмотрел на Гладких.
Тот принял вызов, вырвал два листочка и подарил лейтенанту книжечку. Макаревич одернул перед зеркалом тужурку и пошел за кулисы, а остальные направились в подвал смотреть, как Меркулов лепит катерника Селиванова, потопившего в прошлом месяце в Торосовой губе лодку. Но в мастерскую их не пустили.
— С нами вот союзник, иностранный товарищ, — канючил Черемыш.
Селиванов сидел в зимнем реглане с биноклем и ныл, что ему жарко.
Меркулов раскричался, что творческая работа требует уважения и он будет жаловаться самому командующему. Выпроваживая их, старшина сказал Чижову:
— Товарищ скульптор весь свой паек на кофе и мармелад для вас, товарищи офицеры, отоваривает, он для истории работает, он творческий талант, а вы все — «береговой службы» да «береговой службы»… Ну эх… — и закрыл за ними дверь на засов.
Они пошли было назад, но дверь с черной лестницы в фойе перекрыли, и они оказались на улице. Билеты остались у Макаревича. Лейтенанта флота обратно пустили, а их нет.
Верзила лейтенант, который так ничего и не понял, уходил вверх по лестнице, по красной ковровой дорожке, обернулся, улыбнулся, помахал им рукой.
— Каланча. Никакого понятия о дружбе, — сказал ему вслед Черемыш, — капиталистические джунгли, где человек человеку волк.
У чугунного фонаря стояли две девушки в одинаковых платьях, с лодочками в сеточках, очень беленькие и очень хорошенькие, и Черемыш бросился за пропусками.
— Здесь наш бюст стоит, — донесся его голос из комнатки администратора, — а лейтенант береговой службы не верит…
— Товарищ Чижов? — уважительно закивал администратор и стал выписывать пропуска.
— Вы скульптор? — спросила у Чижова девушка, когда они поднимались в зал.
— Он скульптор, — ликовал Черемыш. — И вот товарищ Гладких тоже скульптор, редкий специалист по разминанию глины. А я — командир корабля, а ордена они у меня одолжили, а то им неудобно.
— Перебираешь, Жорж, — сказал Чижов сухо, — замри на деле, знаешь?!
— Дробь, — поскучнел Черемыш, — вас понял, командир.
Гладких отправился играть в шашки, а они пошли в зал.
Для Макаревича сделали специальное освещение, он вышел быстро и запел сразу очень громко и очень сердито. Ария была трудная, надо было не только петь, но и всей фигурой изобразить отчаяние, и это как раз у Макаревича получилось хорошо и трогательно. Им даже показалось, что когда он пел про лепестки на песке, то торжествующе на них посмотрел.