Ельцин - Тимоти Колтон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Документ настолько встревожил Горбачева, что он позвонил Ельцину со своей госдачи в Пицунде. Он согласился обсудить письмо в Москве, но хотел отложить встречу до середины ноября, после праздников. Горбачевская неспешность выглядит странно. В такой ситуации можно было бы ожидать, что он поторопится уладить проблему, — не каждый день кандидаты в члены Политбюро просили об отставке. Горбачев настаивает на том, что Ельцин принял его условия. Ельцин пишет, что они договорились встретиться «позже», но он предполагал, что вопрос решится за неделю-другую[501]. Когда Горбачев с ним не связался, Ельцин заволновался. Он боялся, что Горбачев поднимет этот вопрос на запланированном октябрьском Пленуме ЦК, третьем в этом году, и против него единым фронтом выступят все члены Политбюро[502]. От главного редактора «Московской правды» Полторанина и других Ельцин получил сведения о том, что Лигачев накапливает информацию и замышляет против него превентивный удар. По указанию Лигачева завотделом пропаганды ЦК Юрий Скляров велел Полторанину подготовить меморандум, в котором «говорилось бы, что Ельцин занимается популизмом, что Ельцин мешает работе и все прочее». Полторанин отказался и обо всем рассказал Ельцину[503].
Как будет впоследствии вспоминать Ельцин в беседе со мной, 12 сентября, передав письмо курьеру, он видел для себя два варианта: «Если выведут, тогда я начну уже самостоятельную политическую деятельность… Не выведут — тогда я обращусь через Пленум ЦК»[504]. Понять его оптимизм сложно. Крестьяне из Басманова или Бутки или свердловские строители могли жить и работать сами по себе — самостоятельно. Но о какой политической независимости можно было говорить в стране, где одна централизованная партия по-прежнему держала в своих руках правительство, репрессивный аппарат, СМИ и экономику? Что касается возможности использовать ЦК в качестве апелляционного суда, Ельцин не мог быть уверен даже в том, что ему дадут слово. Если бы ему удалось выступить, он мог бы получить определенную поддержку, однако для него, как он скажет на пленуме, подстрекать членов ЦК было «кощунственно», и скрыть это было бы невозможно[505]. Ельцин обдумал и третью возможность, о которой упомянул Наине, — написать личное письмо членам Политбюро. Но от этого варианта он отказался: его письмо не повлияло бы ни на кого, кроме разве что Александра Яковлева, секретаря ЦК КПСС, наиболее прогрессивно настроенного приверженца Горбачева[506].
ЦК КПСС собирался два или три раза в год в Свердловском зале Кремля, в построенном в XVIII веке здании № 1, с видом на Красную площадь. Зал представляет собой величественную ротонду высотой 27 м, окруженную легкими коринфскими колоннами с пилястрами и узкой галереей наверху. Пленум, проходивший в среду, 21 октября, был задуман как спокойное мероприятие. Вначале членам ЦК предлагалось прослушать одобренный Политбюро доклад Горбачева, посвященный Октябрьской революции и запланированный на 2 ноября. Партийный ритуал предписывал раннее завершение пленума без всякого обсуждения, после чего должен был состояться приятный совместный банкет. Ельцин сидел в первом ряду. В президиуме, расположенном на возвышении, находились только члены Политбюро, а в зале — члены и кандидаты в члены ЦК и гости. До самой последней минуты Ельцин не был уверен в том, следует ли ему пытаться выступать. Около 11 утра, когда Горбачев подходил к концу своего доклада, Ельцин нацарапал несколько «тезисов» на одной из красных карточек, которые на советских пленумах и съездах использовались для голосования. Он неуверенно поднял здоровую правую руку, но при мысли о выходе на сцену его охватил страх, и он опустил ее. Горбачев указал на Ельцина Лигачеву, который председательствовал на пленуме. Лигачев спросил, хотят ли члены ЦК начинать обсуждение доклада; когда несколько человек отказались, Лигачев безмолвно показал Ельцину, что тот не сможет выступить. Ельцин поднялся второй раз, но Лигачев упорно не желал дать ему слово. И снова вмешался Горбачев: «У товарища Ельцина есть какое-то заявление». Только после этого Лигачев позволил Ельцину выступить.
Почему Горбачев заставил Лигачева отступить? Он должен был знать, что Ельцин не скажет ничего хорошего. Обстоятельства позволяют предположить, что генсек считал, что, разрешив московскому начальнику выступить, он сможет разом убить двух зайцев. С одной стороны, можно будет усилить нажим на партию с целью принятия программы реформ, используя в качестве аргумента то, что постепенные перемены лучше шоковых мер, предлагаемых Ельциным. С другой стороны, Горбачев и его единомышленники в ЦК смогли бы выступить и разоблачить горячность Ельцина, которая могла бы привести к дальнейшим санкциям[507]. Так или иначе, решение Горбачева позволить Ельцину его выступление было шагом не менее авантюрным, чем решение Ельцина выступить.
Для участников пленума крик души Ельцина прозвучал как гром среди ясного неба. Вспоминает Виталий Воротников: «Ельцин не торопясь вышел на трибуну. Явно волнуясь, немного помолчал, потом начал говорить. Сначала несколько сбивчиво, а потом уже увереннее, но без обычного нажима, а как-то полуоправдываясь, полуобвиняя, стараясь сдержать эмоции»[508]. Горбачев тоже заметил «странную смесь» чувств на лице Ельцина. В очередной раз пытаясь уколоть своего противника, Горбачев написал в мемуарах, что все это было свидетельством «неуравновешенной натуры»[509].
«Секретный доклад» Ельцина состоял из 900 слов и продолжался всего шесть или семь минут[510]. По форме и впечатлению, произведенному на слушателей, он не напоминал ни речь Перикла над могилами павших, ни Геттисбергскую речь, ни даже исходный секретный доклад Никиты Хрущева на ХХ съезде КПСС, когда тот четыре часа говорил об арестах, пытках и казнях в сталинские времена. Ельцин довольно бессвязно пересказал содержание своего письма от 12 сентября и нескольких выступлений на открытых и закрытых встречах[511]. Обвинения в адрес Лигачева в его речи звучали вперемешку с критикой косной советской бюрократии. Единственным конкретным примером торможения реформ, использованным в выступлении, стало заявление о том, что ему так и не удалось сократить в Москве количество НИИ, что он обещал сделать в 1986 году[512].
Недостаточную беглость своего выступления и нехватку конкретных подтверждений своих слов Ельцин компенсировал дерзостью и жаром. Он хотел «сказать все то, что есть на душе, то, что есть и в сердце, и как у коммуниста». В выступлении Ельцина были три бомбы. Во-первых, он сразу же заострил вопрос об отношении общества к процессу реформ. «Стала вера как-то падать у людей». Пока результаты не будут соответствовать обещаниям, «мы… перед людьми можем оказаться… с пониженным авторитетом партии в целом». Свою точку зрения Ельцин провозгласил довольно неуклюже, одновременно призывая и исполнять свои обещания, и отказаться от двух-трехлетнего срока, о котором он говорил на Политбюро 15 октября. Вторым моментом стал призыв к внедрению «демократических форм» в советскую политику, особенно внутри КПСС, и осуждение все усиливающегося низкопоклонства перед Горбачевым, которое, по мнению Ельцина, начало напоминать вождизм и культ личности Сталина или Брежнева. Подобные политические деформации, утверждал Ельцин, и привели к поражениям, случавшимся на протяжении тех 70 лет, о которых говорилось в горбачевском докладе.
«Я должен сказать, что уроки, которые [мы] прошли за 70 лет, — тяжелые уроки, были победы, о чем было сказано Михаилом Сергеевичем, но были и уроки. Уроки тяжелых, тяжелых поражений. Поражения эти складывались постепенно, они складывались благодаря тому, что не было коллегиальности, благодаря тому, что были группы, благодаря тому, что была власть партийная отдана в одни-единственные руки, благодаря тому, что он, один человек, был огражден абсолютно от всякой критики.
Меня, например, очень тревожит, что у нас нет еще в составе Политбюро такой обстановки, а в последнее время обозначился определенный рост, я бы сказал, славословия… от некоторых постоянных членов Политбюро в адрес Генерального секретаря. Считаю, что как раз сейчас это недопустимо, именно сейчас, когда закладываются самые демократические формы отношения принципиальности друг к другу, товарищеского отношения и товарищества друг к другу. Это недопустимо. Высказать критику в лицо, глаза в глаза — это да, это нужно, а не увлекаться славословием, что постепенно опять может стать „нормой“, культом личности»[513].
Выпалив из двух первых орудий, Ельцин перешел к третьему пункту своего секретного доклада, касавшемуся его лично, — повторил просьбу вывести его из состава Политбюро, содержащуюся в письме Горбачеву от 12 сентября, но на этот раз он добавил фразу, произнесенную им в разговоре с женой 10 сентября, но отсутствовавшую в письме, — что будущее его как московского первого секретаря должно решаться МГК, а не только ЦК, что оставило бы ему надежду, уйдя из Политбюро, сохранить положение московского партийного босса. В зале тут же поднялся свист и крики. Ельцин вспоминал, что, когда он сел на свое место, сердце его «гремело, готово было вырваться из груди»[514].