Ада, или Радости страсти - Владимир Набоков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Я не выношу двух вещей, – сказал он, слова вырывались из него, как реактивные снаряды. – Брюнетке, пусть даже неряшливой, следует выбривать срамные части, а уж потом выставлять их напоказ, и, кроме того, девушка из хорошей семьи никогда не позволит первой попавшейся блудливой твари тыкать ей пальцем под ребра, даже если ей пришлось натянуть побитую молью вонючую тряпку, коротковатую для ее прелестей. Ах! – добавил он, – и какого черта я возвратился в Ардис!
– Я обещаю, обещаю стать с этого дня осмотрительней, а паршивого Педро и близко к себе не подпускать, – сказала она, счастливо и сильно кивая в восторге дивного облегчения, причине которого предстояло лишь много позже обратиться для Вана в пытку.
– Эй, меня подождите! – завопила Люсетта.
(В пытку, бедная моя любовь! В пытку! Да! Но все это уже ушло на дно, все умерло. Позднейшая приписка Ады.)
Живописной группой – Аркадия да и только! – они расположились на мураве под огромным плакучим кедром, под восточным ковром, раскинутым спутанными ветвями поверх двух темных и одной огненно-рыжей головки (ковром, который, как и эта книга, держался на подпорках из собственной плоти), – так же он раскидывался надо мной и тобой в темные, теплые ночи нашего безалаберного, счастливого детства.
Больной воспоминаниями, Ван откинулся навзничь, сложил под затылком руки и, сощурясь, уставился в ливанскую синеву неба, видневшуюся между гроздий листвы. Люсетта любовно обозревала его длинные ресницы и жалостно – покрытую воспаленными пятнами и редкими волосками нежную кожу между шеей и челюстью, там, где бритье доставляло ему больше всего хлопот. Ада, склонив кипсековый профиль и, словно кающаяся Магдалина, свесив вдоль долгой белой руки длинные (под стать плакучим теням) волосы, сидела, рассеянно глядя в желтое устьице сорванного ею восково-белого дремлика. Она ненавидела его, она его обожала. Он был жесток – она беззащитна.
Никогда не выходившая из роли пристаючей, привязчивой егозы Люсетта уперлась ладошками в волосатую грудь Вана и пожелала узнать, на что он сердится.
– На тебя я не сержусь, – в конце концов ответил Ван.
Люсетта поцеловала руку Вана и тут же плюхнулась на него.
– Перестань! – сказал он, но она продолжала ерзать на его голой груди. – От тебя тянет неприятным холодом, дитя.
– Неправда, я горячая, – возразила она.
– Холодная, будто две половинки консервированного персика. Сделай милость, слезь.
– А почему две? Почему?
– Вот именно, почему? – прорычала, содрогаясь от наслаждения, Ада и, наклонившись, поцеловала его в губы. Он попытался подняться. Обе девочки уже целовали его попеременно, потом облобызались друг с дружкой, потом опять принялись за него – Ада в опасном молчании, а Люсетта негромко попискивая от удовольствия. Не помню уже, чем занимались и что говорили в монпарнассовой повестушке Les Enfants Maudits, кажется, они жили в замке Бриан, а рассказ начинался с того, что сквозь œil-de-bœuf[110] их башни нетопыри один за другим вылетали прямо в закат, однако про этих детей (которых романистка, что составляет особую прелесть, толком не знала) тоже удалось бы снять вполне увлекательный фильм, если бы у соглядатая Кима, кухонного фото-беса, имелась нужная аппаратура. Писать о таких материях приятного мало, будучи описанными, они выглядят, эстетически говоря, предосудительными, но сейчас, в моих последних потемках (в которых мелкие художественные промахи еще незаметней, чем неуловимые нетопыри в бедной летучими насекомыми оранжевой пустоте), как-то само собой вспоминается, что влажное соучастье Люсетты скорей обостряло, чем ослабляло неизменную реакцию Вана на легчайшее прикосновение – действительное или пригрезившееся – первой и единственной из сестер. Ада, промахивая шелковой гривой по его животу и соскам, похоже, наслаждалась, делая все, чтобы ныне мой карандаш рывками подскакивал, а маленькая невинная сестра ее – в том до смешного далеком прошлом – заметила бы и запомнила то, с чем Ван совладать был не в силах. Двадцать щекотных пальчиков уже запихивали помятый во время потехи цветок под резиновый пояс его черных трусов. Украшение вышло не бог весть какое, а в качестве игры такая затея была и опасна, и неуместна. Он стряхнул с себя милых мучительниц и пошел от них на руках, в черной маске поверх карнавального носа. В тот же миг на сцену выскочила с запышливым криком «Mais qu’est-ce qu’il t’a fait, ton cousin?» гувернантка. Она встревоженно повторяла этот вопрос, и Люсетта, ни с того ни с сего – как Ада когда-то – расплакавшись, бросилась под прикрытие ее лиловых крыл.
33
Назавтра с утра моросило, но к полудню разведрилось. Мрачный герр Рак давал Люсетте последний урок фортепиано. Ван и Ада, вышедшие на разведку в коридор второго этажа, слышали повторяющиеся раз за разом трели и буханье. Мадемуазель Ларивьер расположилась в саду, Марина упорхнула в Ладору, и Ван предложил воспользоваться «звучным отсутствием» Люсетты и укрыться в гардеробной наверху.
В углу стоял первый Люсеттин трехколесный велосипедик; полка над кретоновым диваном приютила кое-какие из «заветных» сокровищ ее детства, в том числе потрепанную антологию, подаренную Ваном четыре года назад. Дверь не запиралась, но Вану было невтерпеж, да и музыка, неколебимая как стена, уверенно обещала продлиться еще минут двадцать. Он зарылся губами в затылок Ады, но она вдруг застыла, подняв предупреждающий палец. С парадной лестницы донеслись мерные тяжелые шаги поднимавшегося человека.
– Отошли его, – прошептала она.
– Чорт, – выругался Ван и, приведя в порядок одежду, вышел к лестнице. Филип Рак тащился наверх – крупный кадык его ходил ходуном, плохо выбритое лицо имело синюшный оттенок, десны торчали наружу, одна рука прижималась к груди, другая стискивала свернутый в трубочку лист розоватой бумаги, а музыка между тем играла сама по себе, словно ее порождало какое-то механическое устройство.
– Туалет внизу, в сенях, – сказал Ван, полагая, вернее, делая вид, будто полагает, что беднягу мутит или у него схватило живот. Но господин Рак желал лишь «обменяться прощаниями с Иваном Демоновичем» (горестное ударение пало на второе «о»), с фройляйн Адой, с мадемуазель Идой и, конечно, с Мадам. К сожалению, кузина с тетей в городе, но свою подругу Иду Фил наверняка отыщет в розарии, она там сочиняет. Ван в этом уверен? Ван чертовски в этом уверен. Господин Рак потряс Ванову руку, возвел очи горе, опустил их долу, постучал по перилам загадочной розовой трубочкой и потащился назад, в музыкальную, к уже начавшему спотыкаться Моцарту. Ван переждал с минуту, прислушиваясь, невольно гримасничая, и наконец вернулся к Аде. Она сидела, держа на коленях книгу.
– Мне необходимо отмыть правую руку, прежде чем прикасаться к тебе и к чему бы то ни было, – сказал он.
Она не читала, но нервно, сердито, рассеянно пролистывала страницы той самой старой антологии – она, способная в любое время, взяв наугад книгу, сразу и целиком погрузиться в текст, нырнуть в него «с книжного бережка» прирожденным движением подводного жителя, возвращаемого в родимый поток.
– В жизни не пожимал более влажной, кволой и противной передней конечности, – сказал Ван и, еще раз выругавшись (музыка внизу прервалась), отправился в ватер-клозет при детской, где имелся рукомойник. В окошко он видел, как Рак укладывает в приделанную под рулем велосипеда корзинку тучный черный портфель и вихляво трогает с места, сняв шляпу перед не обратившим на него никакого внимания садовником. Этот тщетный жест исчерпал присущую неловкому велосипедисту способность удерживать равновесие: Рак зацепил шедшую вдоль другой стороны дорожки живую изгородь и сверзился внутрь нее. Минуту-другую он провел в тесном единении с бирючиной, так что Ван даже прикинул, не спуститься ли на помощь. Садовник повернулся к больному, не то пьяному музыканту спиной, но тот, благодарение небу, все же выбрался из кустов и снова принялся пристраивать портфель в корзину. Вскоре он медленно укатил, а Ван в приливе непонятного омерзения плюнул в унитаз.
К его возвращению Ады в гардеробной не было. Он отыскал ее на балконе чистящей яблоко для Люсетты. Добрый пианист непременно притаскивал своей ученице яблоко, или несъедобную грушу, или чету мелких слив. Так или иначе, это был его последний подарок.
– Тебя мадемуазель зовет, – сказал Ван Люсетте.
– Потерпит, – сказала Ада, без спеха продолжая снимать с яблока «совершенную стружку» – желто-красную ленточку, на которую Люсетта взирала в ритуальном оцепенении.
– Меня ждет работа, – буркнул Ван. – Осточертела, слов нет. Буду в библиотечной.
– Ладно, – не оборачиваясь, чистым голоском отозвалась Люсетта – и восторженно вскрикнула, поймав на лету оконченную гирлянду.
Он провел полчаса в поисках книги, в прошлый раз засунутой им не на то место. Когда он наконец отыскал ее, выяснилось, что аннотировать в ней больше нечего, стало быть, и книга ему уже не нужна. Несколько времени он пролежал на черном диване, но страстное наваждение едва ли не стало от этого лишь неотвязней. Он надумал вернуться на верхний этаж по улиточной лестнице и, вступив на нее, с болезненным томлением вспомнил, словно нечто неизъяснимо упоительное и безнадежно невозвратимое, Аду, поспешающую со свечкой наверх в ночь Неопалимого Овина, навек запечатленного в его памяти с заглавных букв, – и самого себя, следующего в пляшущем свете за ее ягодицами, икрами, ретивыми раменами и льющимися волосами, и тени, колоссальным наплывом черных геометрических форм настигавшие их, пока они, кружа, поднимались вдоль палевой стены. На сей раз дверь третьего этажа оказалась запертой изнутри на засов, пришлось снова спуститься в библиотечную (пустоватое огорчение потеснило воспоминания) и подняться парадной лестницей.