Судьба Алексея Ялового - Лев Якименко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ему показалось, он больше никогда не встретит той утренней красавицы звезды, что переливалась, молодо сияла в пепельно-жемчужных одеждах на краю неба. Она встречала и провожала его в короткой и вольной поре пастушества. Лишь один раз — корабль полез на волну — выглянула та холодная северная звезда, что всегда прикованно хмурилась на одном и том же месте, недоверчиво приглядывала за вольными звездными хороводами.
Во мгле времени чертилась судьба поколения.
1965—1970
КУДА ВЫ, БЕЛЫЕ ЛЕБЕДИ?..
Памяти отца моего
Якименко Григория Фомича
БЕЛЫЕ ЛЕБЕДИ
Мне снятся, снятся белые лебеди… Они мучают меня, лебеди моего детства.
Я их видел всего один раз. Мне было тогда лет двенадцать. Мы поехали с отцом в плавни за камышом. Глухо шумело море. Сумрачное, свинцово-тяжелое. На темном влажном песке оставались следы: широкие — отца, поменьше — мои. У рыбачьих станов на кольях сидели молчаливые вороны. Рыбаки сушили на этих кольях сети. Ветер поднимал нахохлившимся воронам хвосты, кренил их, но они, цепко ухватившись когтями за опору, выпрямлялись, смотрели на море. Туда, где должен был начаться восход.
На востоке розовело веселое легкое облачко. Под ним багровели тяжелые волны. Они взбугривались, яростно вскипали, как будто их выпирало что-то изнутри. И вот, словно язычок пламени, проглянул среди волн краешек накаленного докрасна шара… Крупная волна сглотнула его. Он исчез, появился снова. Подпрыгнул, оторвался от жадно хватавших со всех сторон волн и ударил коротким высветленным лучом по воде, по земле, рассеялся радостным сияющим светом. Сразу стало весело и тепло.
И тут издалека-далека донеслись звуки медноголосого оркестра. Я не мог понять, откуда? Неужели из города? Беленький, в зелени садов на горе, он казался отсюда игрушечным…
— Лебеди! — крикнул отец. — Вон, вон там они! Смотри!
И я увидел их. Они поднимались с лимана один за другим, вспыхивали под солнцем — белое сияние, чуть тронутое светлой желтизной, — и плыли над камышами, вытянув длинные шеи, уходя все выше и выше. Могуче посланные вперед копьевидные головы, резко скошенные треугольники тел, будто обрубленные сзади — взмах крыльев почти незаметен, — они плыли, уплывали, словно сами собой, без видимых усилий. Их втягивало в эту голубую бездну, и они один за другим исчезали там, переговариваясь резкими, затухающими голосами. Как будто уходили в иные миры, в иные дали…
Я вновь вижу их. Совсем близко. Прямо перед глазами. Какой слепящий режущий свет!
Нарастает режущая боль.
Она кружит, выгибает, мучает меня. Нескончаемая пытка. Я просыпаюсь…
В госпитальной палате — ночной синий свет. Слабая лампочка для сестер. Пахнет йодом, пронзительно — валерьянкой, несвежим бельем и тем сладковатым, тошнотным душком, который стоит всегда в палате, где лежат тяжелораненые.
Глухо стонет Коля Панкратов. Худенький, с заострившимся носом. Ему хуже стало за последние дни. Завтра ему будут делать операцию. Снова ломать череп, искать затаившиеся в мозгу крохотные осколки.
Мерно, с присвистом, как-то по-домашнему уютно всхрапывает Иван Федотович. Его скоро выпишут. И он вернется к себе на Алтай в колхоз. Без ноги, с мертвой левой рукой. Это мои ближние соседи. Справа и слева.
Всего нас в этой палате одиннадцать… Нет, десять побратимов. В угол я стараюсь не смотреть. Одиннадцатая койка пустая. На ней лежал Толя Федотов, молоденький лейтенант, стриженный под ежик, с большими тоскующими глазами. Таким он мне запомнился, когда его две недели назад принесли к нам. Он все молчал, молчал, неподвижный, немой, отрешенно глядел в потолок. Вчера перед вечером он неожиданно заволновался, крикнул пронзительно-жалобно, такой заячий обессиленный вскрик: «Мама-а!» Захрипел. Забегали сестры, врачи. Его унесли в двенадцатую палату. Палату смертников.
Слышны приглушенные звуки музыки. Они доходят словно из-за стены. Мы не выключаем репродуктор. Приглушаем его на ночь — и все. Звучит что-то прозрачное, зовущее. Из другой жизни. Из других миров…
Снова приходит боль. Она не хочет оставить меня. Она терзает, давит, рвет мое тело. Как трудно бороться с ней. Она сторукая. Она наваливается на меня. Грубыми безжалостными пальцами она разрывает мышечное волокно, одно за другим, обнажает нерв за нервом, дергает их. Я задыхаюсь от боли. Темнеет в глазах. Все уходит от меня. Я валюсь в безмолвную пучину одиночества и мук. Никто не поможет, не облегчит. Только терпеть! Терпеть и надеяться. Где-то далеко-далеко, словно обещание, приглушенная медноголосая музыка…
О белые лебеди моей жизни!
…Иногда я не знаю: это явь или сон? Но когда потревоженно заноет рука, когда вдруг подступит всесокрушающая боль, от которой нет защиты и я на грани небытия, — все госпитальное, давнее, полузабытое вдруг становится вчерашним, памятным до непреодолимого страдания.
И настоящее становится продолжением тех ночей с синей лампочкой, стонами раненых, смертями.
Почему прошлое так властно над человеком? Почему нет-нет да и вернется к нам, напомнит: я было, я есть?..
…Но война, госпитали — это ведь еще далеко, далеко?..
ВЫПУСКНОЙ БАЛ
Духовой оркестр старался изо всех сил. Трубы голосисто выводили: «Эх, яблочко, да куда котишься…»
«Яблочко» отплясывал начальник районной милиции. Складный, подбористый, он пошел вприсядку, взбивая блестящими хромовыми сапогами пыль в школьном дворе. Кобура с наганом загнанно моталась на боку. На морщинистом сумрачном лице — веселые, разбойные, лихие глаза.
Кто-то гикнул, свистнул. В круг влетел паренек с консервного завода. За ним, взмахивая платочком, поплыла Зина из десятого «Б», рыжая Зинка, нарядная, красивая. На всех смотрах самодеятельности она отплясывала «русскую».
— С вами и я спляшу! — смело крикнула она начальнику.
И пошло…
Начальник под акациями вытирал платком бритую голову, посмеивался: «Вижу, вас до утра хватит…» Вздыхал: «Молодость!»
Он не совсем обычно появился у нас на вечере. Этот вечер официально именовался: «Выпускной бал!»
В президиуме, когда нам вручали аттестаты об окончании средней школы, его не было. И потом за столами в химическом кабинете, где был накрыт праздничный ужин, его тоже не было.
Не очень-то ловко поначалу мы чувствовали себя за этими праздничными столами. Было сговорено, что мы, мальчики, или как там еще нас называть, потому что не меньше половины этих мальчиков уже брили бороды, голоса у многих были басовито-рокочущими, мужскими, — в общем, мы должны были на двоих принести по бутылке водки.
Как известно, директора школ, учителя больше всего боятся происшествий или того, что в армии сокращенно именуется «чепэ», а в домашнем обиходе — скандалом. И даже не самих происшествий, а того, что при расследовании может рассматриваться как причина, послужившая толчком к нежелательным событиям.
Поэтому они больше всего и заботятся об устранении причин.
Спиртные напитки, по мнению школьного совета, были недопустимы на выпускном вечере. После дискуссии было решено: фруктовая вода, немного пива для мальчиков и несколько бутылок вина для «взрослых» гостей: представителей районных организаций, шефов с консервного завода и тому подобное.
И это в нашем-то районе, где виноград разводили еще древние греки, где сухое вино, можно сказать, употребляли с пеленок.
По предложению нашего старосты Коли Ермакова, на тайном собрании, без девочек, мы решили предпринять ответные действия.
— Что такое выпускной бал? — ораторствовал Колька. Он закурил папиросу и эффектным щелчком отбросил горящую спичку в сторону. — Выпускной бал означает прежде всего наш праздник. Наступление зрелости. День независимости. Больше мы никому не подчиняемся. Ни школьному распорядку, ни директору, ни учителям. Хватит, отмучились десять лет! Свобода!
— Хлопцы! Мы теперь вольные казаки! И неужели же мы, потомки запорожцев, — ты там не смейся, я по прямой линии запорожский казак, — неужели мы в день своей свободы, в день избавления будем пить фруктовую воду! По-моему, это просто позор! Рабское подчинение прошлому. Неуважение к будущему!
Ох и плутня же он был! Большой, медвежковатый, с дремучими улыбающимися глазками. Как будто все таит что-то про себя. И молчит, молчит, посмеивается только… Но уж если заговорит… После этого непременно происходило что-нибудь необычное.
Это по его предложению «подсидели» вечерком в темном переулке директора краеведческого музея. Вкрадчивого и тихого донжуана, с вытянутым сухим лицом, очками в золотой оправе и тщательно скрываемой плешинкой на голове. Он начал проявлять повышенный интерес к нашим девочкам, особенно часто он задерживался с Зинкой в маленькой лаборатории при музее.