Сын человеческий - Аугусто Бастос
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Бедняга Хименес! Когда первая горсть щебня упала на кое-как сколоченный гроб, я подумал: о чем же хотел рассказать мне Хименес в тот вечер? Я понимал, что это не имело никакого отношения к пираниям и наживке. Наверное, я мог бы тогда помочь ему. Человек был на краю гибели, и ему нужна была неотложная помощь, что-то вроде искусственного дыхания. Ведь один понимающий добрый взгляд подчас может спасти человеку жизнь. Но меня раздражала непроходимая глупость Хименеса. Я догадывался об истинной причине его бегства, хотя он не заикнулся о ней. Ведь удайся ему побег, он все равно пропал быв этой чертовой пустыне, где уже столько времени пекся на солнце. Теперь ему, по крайней мере, спокойно.
Завтра начнется следствие. Будут расспрашивать о чем угодно, только, разумеется, не о происшедшем. У Сайаса в этом деле совесть не чиста, на всякий случай он переменил к нам отношение. Но мы, конечно, не станем давать показания, чтобы помочь восстановить его пошатнувшийся престиж. С тех пор как островок превратили в место заключения, на нем впервые умер человек.
20 марта
Прибыл новый начальник в сопровождении следователя. Сайас с лицемерной угодливостью встретил его у причала. Вид у него был довольно жалкий. Капитан Киньонес не терял времени даром. Прежде всего, несмотря на воскресенье, он устроил самый тщательный осмотр заключенных, равно как и проверку их личных вещей, книг, писем и разного бумажного хлама.
Я знаю Киньонеса по военному училищу. Он был на курс старше меня, но прошло несколько лет — и мы оба стали офицерами. Мы даже поддерживали дружеские отношения и были на «ты». Теперь он притворяется, что видит меня впервые. Так-то лучше каждый точно знает свое место. Незадолго до заговора Киньонес попросил, чтобы его перевели в один из северных гарнизонов. Оттуда его прислали в Пенья-Эрмоса на смену провинившемуся Сайасу. О Киньонесе трудно сказать, что он сделал карьеру. Его это мало заботит, хотя человек он законопослушный, относящийся с уважением ко всякому предписанию, военной дисциплине, иерархии чинов.
23 марта
Следствие началось. Показания давали все без исключения. Этой процедуры избежал только попугай, немало докучавший следователю своими назойливыми и насмешливыми криками.
Левша попал впросак. На допросе он страшно волновался:
— Лейтенант Хименес — жертва тюремного произвола в нашей стране. Уж если военные так умирают в лагере, можете себе представить, сеньор следователь, какова судьба гражданских лиц в тюрьмах.
Сверкающие глаза на худощавом смуглом лошадином лице строго смотрели на дотошного следователя, как будто обвиняли и его в случившемся.
Эта выходка обошлась Левше в несколько суток карцера. Вдобавок гражданских заключенных изолировали от нас. Теперь они живут в другом бараке. Приказ Киньонеса строжайшим образом соблюдается. Отныне нам позволено встречаться с гражданскими только в столовой и в бане.
3 апреля
Сегодня утром Киньонес вызвал меня. Он разговаривал отнюдь не как старый товарищ или друг, однако отнесся ко мне с некоторой доброжелательностью.
— Я ознакомился с вашим делом, — сразу сказал он, не спуская с меня спокойных карих глаз. — Мне кажется, что судьи перегнули палку и не совсем справедливо рассмотрели этот инцидент в военном училище. Больше того: я уверен, что вы причастны к нему пo недоразумению, хотя все улики против вас… —Он протянул мне сигарету, не отрывая от меня испытующего взгляда. Потом, помолчав, продолжал: — Но скажите мне, что все-таки произошло в этом Сапукае и как получилось, что вы оказались вместе с бунтовщиками? К сожалению, я не уполномочен пересмотреть все ваше дело. Однако нам обоим было бы выгодно прийти к взаимопониманию. Я никак не могу себе представить, что вы…
Он, должно быть, почувствовал, как все во мне кипит от гнева, поэтому и осекся. Меня бесило то, что посторонний человек, хотя и движимый благими намерениями, пытается переворошить мое прошлое. О чем мне говорить с Киньонесом и о чем умолчать? Все, что мог, я уже сказал в свое время другим и умолчал о том, чего не хотел предавать огласке, хотя меня подвергли моральным и физическим пыткам. Даже себе самому я рассказал лишь то, что считал нужным, остальное вычеркнул из памяти и запретил себе думать об этом. В протоколе суда были записаны туманные слухи, будто я предал восставших гончаров и такой ценой купил свободу. Свобода — слово, лишенное для меня всякого смысла! Собственно, эти наветы были единственным свидетельством в мою пользу, и обвинение в предательстве оказалось смягчающим обстоятельством, но я отвергал это с самого начала процесса. Какой мне был прок предавать несчастных заговорщиков с болота? Впрочем, люди, клеймившие меня, в общем оказались правы, потому что напиться той ночью было равносильно доносу; по крайней мере, так рассудила моя совесть. Но именно этими соображениями я не могу поделиться ни с кем, тем более с Киньонесом, ограниченным служакой, ревнителем военной чести, образцом человеческой черствости. Мы — офицеры разной закваски; меня военная служба соблазнила только одним: франтоватой формой курсанта.
— Я согласен с приговором, — только и ответил я. — Меня выслали, и я отбуду свой срок. Я не прошу поблажек или смягчения своей участи.
Киньонес не настаивал. Он отпустил меня, не сказав больше ни слова. Но беседа с ним разбередила еще не зарубцевавшиеся раны. Целый день у меня не шла из головы эта странная и мучительная история. Что сталось с беднягами, заплатившими жизнью за мое мнимое предательство? Передо мной встают их лица, тот памятный вечер, развалившийся вагон, заброшенный в леса Коста-Дульсе. Иногда, как сегодня, мне хочется думать, что ничего этого не было. И я сразу же чувствую, как начинает болеть сердце и ныть душа.
327 апреля
Киньонес претворял в жизнь свои нововведения исподволь, но с железной последовательностью. Теперь Левше стало труднее распространять крамольные идеи в те редкие минуты, когда гражданские и военные заключенные сходились вместе.
— Какая жалость! — говорил Ногера. — Хоть бы на нашем захудалом островке наладилось взаимопонимание между армией и народом!
Тем не менее узники опять потихоньку готовят план побега. Даже я знаю некоторые его подробности. Моторная лодка, перешедшая теперь в распоряжение лагерного начальства, может сослужить добрую службу. Естественно, все меня сторонятся и в моем присутствии боятся разговаривать.
14 мая
Сегодня празднуется годовщина независимости Парагвая. По этому случаю — торжественная месса, поднятие флага и присяга перед знаменем. Специально приглашенный священники Киньонес по очереди краснобайствуют о любви к богу и отечеству, о свободе и почитании национальных героев. Словом, церемония, в высшей степени уместная в лагере.
Накануне вечером, когда священник исповедовал всех готовящихся к святому причастию, конвоиры, изловчившись, поймали попугая и сунули его в карцер, чтобы он не вносил сумятицы и не докучал своими назойливыми криками.
17 июня
Перед отбоем Киньонес сообщил нам о том, что сильный отряд боливийцев захватил парагвайский форт Питиантута. Небольшой гарнизон — капрал и пятеро солдат — был уничтожен. Даже на нашем островке двадцать охранников.
Общее недоумение, беспокойство. В столовой Левше было теперь о чем поразглагольствовать.
— Посмотрите на этих пацифистов из правительства! — кричал он. — В Чако боливийцы уничтожают наши гарнизоны, а в Асунсьоне полицейские расстреливают молодежь, которая просит оружия для защиты от боливийцев!
— А вы что — милитарист? — насмешливо спрашивает Вальдес.
— Нет! — горячится Левша. — Но уж коли война, так не одним же солдатам воевать.
— Все пойдем на фронт! — сказал, отодвигая пустую тарелку, артиллерист Мартинес, нелюдимый, мрачный человек. — Это наша земля, — все должны ее защищать.
— Боливийцы утверждают, что хозяева этой земли они, — вмешался Левша.
— Все дело в королевских грамотах, — заметил Вальдес.
— Или в моли, — с серьезным видом вставил Ногера.
— Какая еще моль? — спросил Миньо.
— Моль Аудиенсии Чаркас[60], — ответил тот. — Помните, мы в школе проходили по истории? Моль, которая завелась в архивах Чукисаки[61] и Асунсьона.
— Не понимаю, какое она имеет отношение к теперешним событиям. Моль! Скажет тоже, — раздраженно фыркнул Мартинес.
— Самое прямое! Это прожорливое насекомое съело королевские указы, пограничную полосу, принцип uti possidetis[62], поглотило реки, все подчистую — и теперь никто ничего не понимает. Ни наши юристы, ни их.
Больше уже никто не мог сдерживаться, и каждый хохотал во все горло.