Честь: Духовная судьба и жизненная участь Ивана Дмитриевича Якушкина - Александр Лебедев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вот то-то и оно, что «ветеран» Давыдов с его патриотизмом на дух, как говорится, не принимал «ветерана» Чаадаева с его патриотизмом. В этом и был корень дела. И далее читаем в той же работе: «В 30-е годы Давыдов был настроен еще более националистически, чем раньше… Давыдов считал, что Россия по праву должна занимать первое место среди великих держав мира… Неудивительно поэтому, что Давыдов так бурно реагировал на опубликованное в «Телескопе» «Философическое письмо» П. Я. Чаадаева и назвал его в письме к Пушкину от 23 ноября 1836 года «пасквилем» на русскую нацию». Неудивительно.
А вот полный, восстановленный Вл. Орловым по оригиналу, ранее подчищенному самим же Давыдовым и его сыновьями для возможной публикации, текст письма Давыдова Пушкину от означенного числа (в академическом издании переписки Пушкина письмо это публиковалось у нас в «исправленном» Давыдовыми виде).
«…Ты спрашиваешь о Чедаеве? Как очевидец, я ничего не могу тебе сказать о нем: я прежде к нему не езжал и теперь не езжу. Я всегда считал его человеком начитанным и, без сомнения, весьма умным шарлатаном в беспрерывном пароксизме честолюбия, — но без духа и характера, как белокурая кокетка, в чем я и не ошибся. Мне Строгонов рассказал весь разговор его с ним; весь, — с доски до доски! Как он, видя беду неминуемую, признался ему, что писал этот пасквиль на русскую нацию немедленно по возвращении из чужих краев, во время сумасшествия, в припадках которого он посягал на собственную свою жизнь; как он старался свалить всю беду на журналиста и на ценсора, — на первого — потому, что он очаровал его (Надеждин, — восклицает Давыдов, — очаровал!) и увлек его к дозволению отдать в печать пасквиль этот, — а на последнего — за то, что пропустил оный. Но это просто гадко, а что смешно — это скорбь его о том, что скажут о признании его умалишенным знаменитые друзья его, ученые… и какие-то немецкие шустера-метафизики! Но полно, если б ты не вызвал меня, я бы промолчал о нем, потому что не люблю разочаровывать…»
Это написано Давыдовым другу Чаадаева Пушкину уже после того, как Чаадаев был официально репрессирован «назначением в сумасшедшие». Какая злоба, злорадство! И, к слову сказать, куда, в какую сторону от Чаадаева толкает Пушкина здесь Давыдов. Можно, конечно, сказать, что Пушкина Давыдову куда-либо толкать был напрасный труд. Да нет. Пушкин в ту пору был в кризисном состоянии души — Давыдов подгадывал попасть в тон своему адресату…
Даже панегиристы Дениса Давыдова не могут, а может быть, и не хотят пройти мимо его национализма. Эта «черта» «поэта-партизана» не раз вызывала особого рода усмешку у Герцена, истовость служения Давыдова «царю и отечеству» поистине не знала границ, то есть не знала никаких географических границ и, в конце концов, границ той чести, которая, как было открыто уже к тому времени, «дороже присяги». Существует несколько десятков писем Дениса Давыдова к сыновьям, учившимся в ту пору (1837–1839 гг.) в Петербурге, — писем, которые один советский исследователь назвал своего рода «катехизисом правил поведения благородного юношества», назвал так не без желчи. Вот пример из этого самого «катехизиса». Давыдов пишет о том, каким должно быть отношение человека, юноши, учащегося к тогдашней воинской службе, к николаевской армии: «В ремесле этом все должно быть равно Священно и непорицаемо, от вытягивания ноги и понижения носка до высшего стратегического соображения. Иначе ты не будешь истинным Солдатом. Повторяю тебе, не гляди на других, уважай ремесло свое как нашу православную церковь и ни на какой обряд службы и церкви не делай вздорных замечаний…»
Так и ждешь, что под этаким будет стоять подпись Скалозуба. Нет — стоит подпись Дениса Давыдова. Если и есть какая-то особая притягательность в легенде Дениса Давыдова, а судя по волне научного и околонаучного интереса к этой фигуре, действительно есть, то интересно, на мой взгляд, отнюдь не то, каким это чудесным образом объединился лихой рубака с жрецом муз, а то, каким же образом у этого самого Дениса Давыдова были и стихи, нравившиеся Пушкину и Вяземскому, Жуковскому и Баратынскому; каким это образом миф-маска, сооруженный самим Денисом Давыдовым, оказался столь пластически убедительным, что в него поверил Кипренский и даже, пусть лишь до какой-то степени и в каком-то опосредованном своими собственными идеями смысле, Лев Толстой…
Известно, что идея патриотизма была одной из центральных декабристских идей, одной из стержневых для декабризма вообще. Известно, что эта идея многими декабристами (начиная, к примеру, с Рылеева) поэтически мифологизировалась — образы «новгородской вольности», «старых русских вольностей» и «свобод» вообще были для декабристов не только пропагандистским «кодом» или «ходом», эти образы были для многих декабристов своего рода ретроспективной утопией. Все это хрестоматийно известные вещи. И излишне в этом случае приводить соответствующие декламационно-вдохновенные строфы Рылеева или такого же рода прозу Марлинского. Напомню другое.
«Один раз, Трубецкой и я, мы были у Муравьевых, Матвея и Сергея; к ним приехали Александр и Никита Муравьевы с предложением составить тайное общество, цель которого, по словам Александра, должна была состоять в противодействии немцам, находящимся в русской службе. Я знал, что Александр и его братья были враги всякой немчизне, и сказал ему, что никак не согласен вступить в заговор против немцев, но что если бы составилось тайное общество, членам которого поставлялось бы в обязанность всеми силами трудиться для блага России, то я охотно вступил бы в такое общество. Матвей и Сергей Муравьевы на предложение Александра отвечали почти то же, что и я. После некоторых прений Александр признался, что предложение составить общество против немцев было только пробное предложение, что сам он, Никита и Трубецкой условились еще прежде составить общество, цель которого была в обширном смысле благо России. Таким образом, положено основание Тайному обществу, которое существовало, может быть, не совсем бесплодно для России».
И. Д. Якушкин. ЗапискиНет никаких оснований думать, что Якушкину немцы на русской службе нравились по каким-то неведомым причинам, но он сразу же очень определенно отграничил идею действий «для блага России» от идеи националистической. И это весьма характерно. Хорошо еще, что в ответ на несколько провокационную «пробу» Якушкин вообще не ушел, хлопнув, как говорится, дверью — ведь именно так позже поступил он, когда в виде «пробы» его товарищи по уже организовавшемуся к тому времени Обществу начали однажды обсуждать вопрос о цареубийстве. Якушкин сразу же сказал, что готов, а когда все почти сразу же отступились от вроде бы задуманного всерьез, покинул Общество, не окончательно, как явствует и из его же «Записок», но в качестве весьма веского предупреждения во всяком случае. Конечно, не все среди декабристов мыслили столь же четко и завершенно, столь же ответственно, как Якушкин, но идея служения «благу России» была для «истинных и верных сынов Отечества» совершенно не националистической — это не вызывает, кажется, сомнений. Эта была идея нового для того времени патриотизма, резко отграничивавшая «благо России» от блага самодержавия.
«Что есть любовь к отечеству в нашем быту? Ненависть настоящего положения. В этой любви патриот может сказать с Жуковским:
В любви я знал одни мученья».
Это было сказано Вяземским — еще одним человеком приграничной с декабризмом полосы. Вяземский говорил о любви страдающей, о патриотизме негативном, если можно тут так выразиться. И когда Пушкин проклинал свою судьбу за то, что ему довелось — с его умом и талантом— родиться в России, — это был тот же самый патриотизм.
«Я не научился любить свою родину с закрытыми глазами, с преклоненной головой, с запертыми устами. Я нахожу, что человек может быть полезен своей стране только в том случае, если ясно видит ее; я думаю, что время слепых влюбленностей прошло… Я полагаю, что мы пришли после других для того, чтобы делать лучше их, чтобы не впадать в их ошибки, в их заблуждения и суеверия».
Я нарочно и не из суетных побуждений привожу сейчас здесь именно те, словно резцом по граниту на вечные времена выбитые, слова Чаадаева, которые более 20 лет назад взял эпиграфом к своей книге о нем, — с тех пор слова эти лишь посвежели и стали громче и смысл их еще более просветлел. Так будет и дальше — не только потому, что слова эти крепко сказаны, а потому, что они верны для любой исторической эпохи и любой социально-психологической ситуации, в них нет националистической конъюнктурности и мелочной злободневности. Со временем они будут только слышнее, раз произнесенные и раз напомненные. Они вошли в мир нашего общественного самосознания и слились с ним.