Честь: Духовная судьба и жизненная участь Ивана Дмитриевича Якушкина - Александр Лебедев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Герцен исключительно высоко ставил Якушкина, вместе с тем Герцен еще не знал не только содержания «Русской Правды», но и того, как вел на следственных допросах себя Якушкин и как вел себя на этих допросах Пестель. Герцену была просто чужда та нетерпимость по отношению к разномыслию в осуществлении общей цели, которую столь яростно демонстрировали его оппоненты из лагеря мелкобуржуазных радикалов экстремистского толка.
Сейчас постепенно формируется новый аспект в оценке феномена декабризма, аспект современный. Постепенно изживается несбалансированность суждений о «хороших» и «неумеренных» южанах и «плохих», «умеренных» революционерах Северного общества. Этот новый аспект в оценке декабризма, несомненно, связан с необходимым уточнением нашего отношения в целом к левому экстремизму, с одной стороны, равно как и к «умеренности» в политике — с другой. Это ясно. Но только нет оснований считать, что означенный аспект ранее и мыслим не был, что только сейчас у нас смогли «открыться глаза» (или начать «открываться»).
В статье «Александр Иванович Герцен» Луначарский, в частности, заключая свою статью, писал: «Мы зовем на помощь тебя, великий писатель, великое сердце, великий ум, мы зовем на помощь тебя, воскресающего ныне из своей могилы, помоги нам в годину грандиозных событий, которые ты предвидел, обогнуть мели и рифы, которые рисовались уже твоему пророческому духу, помоги нам, чтобы торжество справедливости, наступление великого нового жизненного уклада, без которого, как ты говорил, всякая революция остается пустой и обманчивой, означали бы собою также великую победу культуры, как ты понимал ее, — культуры как великого торжества человека.
Карл Маркс говорил: «Все события могут быть расцениваемы только с точки зрения последнего критерия — наиболее богатого раскрытия всех возможностей, заложенных в человеческой природе»[11]. Такова внутренняя сущность животворящей борьбы за справедливое распределение благ и за планомерное их производство.
Людям настоящего часа великую помощь оказывают идеалы — путеводные звезды, которые блестят перед нами; великую помощь оказывают им гиганты прошлого. Высоко подняв факелы, они, как исполинские маяки, освещают перед нами путь горением своего сердца и сиянием своей мысли.
Пусть вечно горит и освещает нам путь наш великий революционный пророк России, Александр Иванович Герцен».
Вот в такие ораторские высокие формулы облекает Луначарский свое стремление опереться на Герцена в борьбе с угрозой левацкого нивелирования общественной мысли, низведения личности до положения «винтика» во всесильной государственной махине. Луначарский прекрасно, конечно, понимал особое место Герцена в развитии русской и мировой общественной мысли, а то, что не вполне понимал, — чувствовал своим артистическим чутьем. И как Луначарский, опираясь на гигантское плечо Герцена, старался выстоять перед хищным натиском безличностной вульгарной социологии экстремистов в области культуры своего времени, так сам Герцен раньше, опираясь на «фалангу героев» Сенатской, «людей 14 декабря» — «богатырей, кованных из чистой стали с головы до ног», противостоял левым экстремистам своего времени…
«…Да, в жизни есть пристрастие к возвращающемуся ритму, к повторению мотива; кто не знает, как старчество близко к детству? Вглядитесь, и вы увидите, что по обе стороны полного разгара жизни, с ее венками из цветов и терний, с ее колыбелями и гробами, часто повторяются эпохи, сходные в главных чертах. Чего юность еще не имела, то уже утрачено; о чем юность мечтала, без личных видов, выходит светлее, спокойнее и также без личных видов из-за туч и зарева… Жизни, народы, революции, любимейшие головы возникали, менялись и исчезали между Воробьевыми Горами и Примроз-Гилем; след их уже почти заметен беспощадным вихрем событий. Все изменилось вокруг: Темза течет вместо Москвы-реки, и чужое племя около… и нет нам больше дороги на родину… одна мечта двух мальчиков… уцелела!
Пусть же «Былое и думы» заключат счет с личною жизнию и будут ее оглавлением. Остальные думы — на дело, остальные силы — на борьбу…»
А. И. Герцен. Былое и думыГерцен, подчеркивая эти слова, называет свое произведение прежде всего «исповедью». Исповедь — не автобиография, даже если не брать в рассуждение канцелярское значение последнего слова. Герцен вместе с тем характеризует свое произведение как «записки», то есть мемуары, если придерживаться распространенного в ту пору толкования этого слова. Отсюда двуединство названия всего произведения «Былое» и «Думы». Все время Герцен возвращается к мысли о связи, единстве между двумя этими элементами своего произведения. Эта мысль заметно волнует, даже беспокоит Герцена.
Реплика в сторону, если можно так выразиться.
Мечтаю написать книгу не только о том, о чем хочу, но и так, как хочу. Впрочем, это взаимосвязано в конечном счете. И вот тогда бы я, наверное, написал «книгу отступлений» — некое развернутое «отвлечение от…». Быть может, именно таким образом мне удалось бы вплотную приблизиться к тому свободному течению мысли, которое имеет свое собственное русло — вне насыпных берегов. Если плохо, когда «мысли разбегаются», то несравненно хуже, когда им нельзя течь, как течет река, у которой есть свои излучины и пороги, свои заводи и протоки, рукава. Мысли свойственно «от природы» ветвиться, как ветвится крона дерева — его дельта, «впадающая» в свободный простор. Мысль не может идти, не затрудняясь, не отвлекаясь на смежные и привходящие сюжеты, не испытывая сопротивления «материала», — она тоже ворочает камни и натыкается на глыбы, ей приходится отступать и идти в сторону, чтобы продвинуться вперед. Разве это все неясно? И никакие это не «красивости», а просто мечта, так, думаю, знакомая человеку, который с детства слышал: «Не отвлекайся!» А иногда — надо. По делу. А потом — дальше. Иначе не выходит. И так я уже через многое перескочил и многое вынес за скобки, оставил по дороге. Из нужного.
Так вот. «Философические письма» Чаадаева (точнее, первое из писем) Плеханов считал «в своем роде высокохудожественным произведением, значение которого, — добавлял он, — до сих пор еще не оценено во всей его полноте». Очень примечательное заявление. А в работе, посвященной философским взглядам Герцена, Плеханов говорит о философском содержании такого художественного произведения, как «Былое и думы», о мере преодоления в нем «антиномии» и дуализма между субъектом и объектом. В известном смысле можно сказать, конечно, что разрешение означенной антиномии и есть процесс отыскания внутреннего единства общественно-исторического элемента и элемента «личностного» в «Былом и думах» — мучение духа автора. Задача, грубо (естественно, грубо!) говоря, заключалась в том, чтобы соединить исповедальное «я» с «внутренней закономерностью исторического процесса», по выражению Плеханова. И вот стало выясняться, что эти два «начала» в «чистом виде» просто не существуют, неосуществимы творчески.
«Я предпринимаю дело беспримерное, которое не найдет подражателя. Я хочу показать своим собратьям одного человека во всей правде его природы, — и этим человеком буду я».
Так начинается знаменитая «Исповедь» Руссо.
При доработке рукописи Руссо опустил следующий текст: «Никто не может поведать о жизни какого-нибудь человека, кроме него самого… Но… он показывает себя таким, каким хотел бы казаться… Я ставлю Монтеня во главе этих мнимооткровенных людей… Монтень рисует себя похожим, но в профиль. Кто знает, может быть, какой-нибудь шрам на щеке или выколотый глаз на той стороне лица, которую он скрыл от нас, совершенно изменили бы его физиономию?»
Наконец, в начале второй части «Исповеди» Руссо так формулирует свою задачу: «Дать точное представление о моем внутреннем мире во всех обстоятельствах моей жизни. Дать историю своей души… и, чтобы верно написать ее, мне не нужно документов, — мне достаточно… заглянуть поглубже в самого себя».
Это — целая программа.
Понятия «подлинность» и «исповедальность» очень близки в нашем представлении и почти совпадают в применении к литературе.
Странную вещь предложил своим читателям в свое время Карамзин, для которого, к слову, имя Руссо было чуть не священно. Настаивая в «Письмах русского путешественника» на безусловной исповедальности, он представил некую художественную мистификацию. В комментариях Ю. М. Лотмана, к примеру, читаем: «Создавая «Письма», Карамзин использовал и личные впечатления, и книжные источники. Но все это были материалы, из которых Карамзин черпал новое единство идейно-художественного замысла… Лицо Карамзина все время выглядывает из-под маски Путешественника».