Честь: Духовная судьба и жизненная участь Ивана Дмитриевича Якушкина - Александр Лебедев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Конечно, идеи не существуют вне людей. Тут возникает некое кажущееся противоречие, несоответствие — бессчетное число поколений накапливало идейную атмосферу, но «потребителем» и реальным «носителем» всей этой «воздушной армады» всякий раз оказывается только одно из поколений, существующее в каждый данный исторический момент. Так. Но только ведь всякий «исторический момент» — момент некоего исторического процесса, открытого для движения идей «в обе стороны» его. Но еще более того важно тут то обстоятельство, что, вообще-то говоря, в любом обществе не может не сохраняться определенная степень духовной многослойности, сосуществуют — пусть не мирно, порой в ожесточенной схватке — разные уровни и даже типы общественного сознания. И даже отдельная личность, как о том уже был у нас случай упомянуть в иной связи, — тоже процесс. Что же говорить о типе! Это всегда чрезвычайно сложный конгломерат, что и объясняется необходимостью всякого мировоззренческого типа контактировать со всей средой своего «духовного обитания». Таким образом и получается, что в одно и то же историческое время существуют не только разные идеи и системы идей, но и самые разные модификации одной и той же системы идей. Все это вроде бы даже и самоочевидно, но применительно к конкретному «случаю» — судьбе или характеру человека — обнаруживаются неожиданные обстоятельства.
Людям моего поколения, к примеру, со школьной скамьи «известно», что декабристы делились на «северных» — «более умеренных» и «южных» — «более» или даже «по-настоящему революционных». Надо сказать, что само по себе подобное деление какого-то революционно-освободительного движения на «левое» и «правое» крыло — дело типологически достаточно обычное. Пожалуй, даже слишком уж обычное для нашего сознания. Это стереотип, и потому он требует безусловной корректировки в применении к конкретным обстоятельствам… Известно нам еще, к примеру, и то, что Пестель или Рылеев были, если можно так выразиться, «революционнее», нежели, к примеру, тот же наш Якушкин. При таком подходе к делу как-то опускается один вопрос: какова же та мера оценки революционности, из которой мы здесь исходим и, соответственно, уместно ли в данном случае переносить на декабризм понятия «левого» и «правого» крыла, навеянные более поздними обстоятельствами исторического процесса? И вот еще один вопрос: не лежит ли в истоках такой именно классификации декабризма знакомая нам мелкобуржуазная точка зрения левокоммунистического радикализма, связанная с неспособностью и нежеланием понять, что нет и не было никогда единственной «безразмерной» революционности на свете, что вообще грани между революцией и эволюцией — живые и подвижные, как и грани между революционностью и реформаторством, и т. д.?
Я не хочу и не нахожу сейчас уже никакого резона каким-то косвенным образом подводить читателя к этому вопросу или прятать этот вопрос в сослагательных формулировках и описательных суждениях. Само понятие революционной «пламенности» не терпит плоского истолкования, оно не может считаться исключительной привилегией одних только сплошь «кипучих» натур, готовых к бурным порывам и чуть не самой природой предрасположенных к «взрывным» действиям. Существует еще и тот внутренний «пламень» души, который имеет иные психологические «законы горения» и не обязательно все жжет вокруг чуть ни до самого горизонта, но который бывает куда труднее погасить и который делает свое дело, поднимая общую «температуру окружающей среды» до некоей «критической точки» не вдруг, не в миг, не «здесь и сейчас», а неуклонно и неодолимо. Нужны ли все эти разъяснения, казавшиеся столь непременными сравнительно совсем еще недавно? Быстро ныне летит у нас время — время возвращения вычеркнутых имен, людей и идей. А ведь в известном смысле Якушкин — это идея.
Революционность не тождественна насилию — это не синонимы.
Само понятие «революции», как должно быть известно, предполагает и имеет своим главным содержанием отнюдь не идею насильственного действия, а действия, ведущего к переходу общества к какому-то новому и более высокому качественному состоянию. А вот отождествление таких понятий, как «революция» и «насилие», — характернейшая черта и отличительный признак экстремистского образа мысли.
Ко всему этому уместно добавить, что еще до Герцена К. Маркс предполагал в исторической перспективе образование такого порядка вещей в мире, при котором «социальные эволюции перестанут быть политическими революциями». И считал, что это будет очень хорошо… Мне не пришлось «выискивать» это высказывание К. Маркса специально к данному случаю — оно повторяется ныне в популярных изданиях на правах самоочевидных для марксизма истин.
Если Якушкин может быть в известном смысле назван «типичным декабристом», как считали некоторые из его, как помним, единомышленников, то именно потому, что прошел в своем развитии едва ли не все основные фазы декабризма, словно перепробовав их на своей судьбе и применительно к своему характеру. И очень примечательно, что шел он отнюдь не к все более и более «крайним» формам и методам действия, а к поискам исторической соразмерности этих форм и методов. Конечно, это был не умозрительный путь — превратности судьбы и обстоятельства окружающей жизни придавали этому пути живую пульсацию, задавали темп и своеобразный ритм. Конечно, роль личности Якушкина в списках такого именно пути была исключительна. Но важно подчеркнуть: он уходил от отчаяния экстремизма, а не приходил к нему. Важна направленность его пути. Она идет наперекор «апробированным» концепциям «правильного» развития революционности, наперекор многим стереотипам наших представлений о становлении декабризма.
Мысль, что, чем «левее», тем лучше и революционнее, что соответственно Пестель или Рылеев, к примеру, были «лучше» и «революционнее» Пущина или Якушкина и что Лунин, к примеру, «лучше» и «революционнее» Фонвизина — из «апробированных» и имеет в своей подоснове, как уже говорилось ранее, такую шкалу идейно-нравственных и социально-психологических ценностей, в которой нет ничего собственно марксистского, но есть много левоэкстремистского и мелкобуржуазного. Короче, с марксистской точки зрения это всего лишь предрассудок, хотя и имеющий определенную традицию и основу. Далее. Означенная мысль в подоснове своей весьма агрессивна, но в то же время порождается (и воспроизводится) известного рода страхом перед агрессивностью. Это, если можно так выразиться, испуганная мысль, стремящаяся испугать. Когда, скажем, один автор (как это случилось с М. Н. Покровским) обзывает «северных» декабристов меньшевиками, это, конечно, выглядит весьма агрессивно в пору непримиримой борьбы большевиков с меньшевиками, а не просто «модернизацией истории». Когда же другой автор (М. В. Нечкина), отмежевываясь от первого, говорит, что «северяне» были просто менее революционными деятелями, нежели сторонники Пестеля (обходя, однако, «случай», когда Пестель почти накануне восстания, испытав какое-то большое разочарование в своей деятельности, едва не отошел от движения и впал в своеобразную депрессию), это потому, что этот автор был занят тут задачей некоего самосохранения. На фоне такого рода столкновения мнений, позиций, страстей и оценок вроде бы как-то и в голову не приходит мысль о том, почему же это в ссылке и на каторге так мирно уживались «левые» и «правые» декабристы, почему они сумели в столь тягостных условиях сохранить столь высокопристойный образ взаимоотношений. Ведь «дело», ради которого они «ухлопали» свои жизни, пропало, ведь, казалось бы, настало время разобраться «кто есть кто» и, наконец, свести кое-какие счеты, возложив вину за провал на тех, кто более всего в том провале был повинен. Возможна ведь такая логика рассуждений. Ан нет. Тут этого не было. В своих мемуарах декабристы исключительно взаимокорректны, исключая Завалишина. Впрочем, мемуары пишутся постфактум, когда страсти все-таки значительно остывают, не по живым следам событий. Но и письма декабристов свидетельствуют об исключительно высокой мере их взаимного уважения… «Воспитание не позволяло»? Но это, пусть даже и так, — фраза, если пытаться с помощью такого рода слов выразить сущность феномена взаимоотношений декабристов после поражения на Сенатской. Ведь на допросах во время следствия большинству из декабристов «воспитание» не мешало почему-то буквально «топить» друг друга… А вот шок прошел, люди несколько опомнились — и разговор между ними пошел уже совершенно иной и по-иному стали они говорить друг о друге. И даже «изменник Трубецкой» оказался человеком, вполне достойным уважения со стороны товарищей по Обществу, которых он так, если судить по внешней стороне дела, по «фактам», предал на Сенатской. Сейчас все это начинает понемножку распутываться — появляются работы, свободные уже от разного рода предрешенных оценок и привнесенных суждений…