Леди-бомж - Дарья Истомина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я совершенно не понимала, на кой черт на потолке, на четырехметровой высоте, как раз над кроватью, в овальном медальоне величиной с половину теннисного корта была роспись — копия какой-то из картин Марка Шагала, на которой прелестная местечковая барышня летала вопреки всем законам гравитации в небесах над провинциальными крышами в компании с каким-то красавчиком в черном картузе а-ля Жириновский.
Самое смешное, что Сим-Сим этого не замечал. То есть, по-моему, ему было совершенно все равно, что тут наворочено.
Сим-Сим — это от того, что я ему сказала, что именовать мне его Семен Семенычем дико, «Симон» — это для Элги, а я предпочитаю его окликать именно так, поскольку я в некотором роде Али-Баба, перед которой по паролю «Сим-Сим, открой дверь…», он и открыл доступ в банковские пещеры, набитые усилиями сорока разбойников или дельцов (что, в принципе, одно и то же) денежками.
Это я намекала на то, что он впихнул мне почти безразмерную кредитную карточку, сказал: «Гуляй, рванина, от рубля и выше!», и пояснил, что услуги обучающих меня экспертов, спецов по банковским операциям, рекламе, маркетингу и прочему я должна оплачивать сама.
Я невинно поинтересовалась, входит ли в суммы, которые он мне отслюнил, и оплата постельных мероприятий, в коих он принимает непосредственное участие, добавила, что мне нужно уточнить, сколько нынче берут московские дипломированные шлюхи за отдельный сеанс или полную ночь, чтобы, не дай бог, не перебрать в цене и не нанести ему мощного финансового ущерба.
Сим-Сим стал совершенно баклажанного цвета, даже его загорелая голая башка стала не смуглой, а багровой, сообщил шепотом: «Я всегда подозревал, что ты дура, но не до такой же степени!»
Думаю, это он намекал на то, что я ему уже не безразлична.
И может быть, даже имел в виду нечто большее…
Дура-то дурой, но я до сих пор не понимала, какое место я занимаю в той иерархической лесенке, каждая ступенька которой была намертво вбита под его башмаки и могла быть мгновенно вышиблена и заменена новой, стоило только не так скрипнуть или показать, хотя бы случайно, что она теряет надежность.
С одной стороны — вое знали все, по крайней мере на территории. И даже для конюха Зыбина не было секретом, почему почти каждый выходной после московской свистопляски я и Сим-Сим совершенно случайно оказываемся на одной территории, хотя и приезжаем порознь. С другой стороны, я наотрез отказывалась публично, на глазах у всех демонстрировать свое особенное отношение к Туманскому, каждый раз дожидалась, когда весь этот идиотский многонаселенный дом утихнет, и по-воровски шмыгала из отведенной мне светелки на третьем этаже вниз, по черной лестнице, в их опочивальню — на втором.
Если честно, именно так мне и нравилось. Чтобы в халатике на голое тело, босиком, с тапочками в руках и упертой в буфете бутылкой хорошего вина под мышкой.
Я говорила:
— Здрасьте вам!
Он ржал:
— Давно не виделись…
Потому что по выходным мы ужинали втроем: он, Элга и я.
И расставались, чинно пожелав друг дружке «спокойной ночи»
Что касается ночей, то ни одна из них, конечно, спокойной не была. И одинаковых ночей тоже не было. Во всяком случае, для меня. Каждый раз я открывала для себя что-то новое. То есть, конечно, он открывал мне.
Все, что бывало у меня в этом плане до него, не просто забылось — исчезло. Иногда я пыталась припомнить и Клецова, и Козина, и незабвенного замполита Бубенцова и — не могла. Как будто все это случалось не со мной, а с какой-то другой Лизаветой Басаргиной. Которая уже начисто исчезла. Растворилась в почти космической черной дыре, унеслась в небытие. И мне казалось, что все, что было, — вроде и не было, потому что с нынешней Лизаветой такого просто не могло быть.
Полагаю, что когда сказочный королевич добрался до хрустального гроба, в котором почивала совершенно целомудренная спящая царевна, вряд ли он ограничился только поцелуем. Хотя об этом сказочники стыдливо умалчивают. Конечно, лично мне не удалось бесконфликтно продрыхнуть в герметичном, отсеченном от нормального бытия гробу мое детство, отрочество и ту же самую юность и на царевну д никак не вытягивала, но насчет неожиданного пробуждения — тут все совпадало. И если спящая недотепа, зарядившись, как аккумулятор, во время своего векового сна нетраченой ненасытностью, нежностью и энергией, повела бы себя так же, как и я, думаю, королевич вряд ли удержал бы ее лишь целомудренными поцелуйчиками в вышеупомянутом гробу. Во всяком случае, для нее, как и для меня, свадебная церемония не была бы самым главным на этом свете.
Конечно, в чем-то я была только инструментом в волосатых лапах этого человекообразного — мехового, раскаленного и хохочущего. Но орудовал он мною, как Ростропович своей виолончелью. Я имею в виду не только смычок, но и манеру исполнения, и партитуру. А главное — умение держать паузу.
Я не знаю, как это называть — может быть, просто бабьим счастьем? Когда все и всё — к чертям, и что там было вчера и будет завтра — не имеет никакого значения. И он уже заснул, уткнувшись своим черепом куда-то под мышку, а ты лежишь навзничь, бесстыдно раскинувшись, потому что от обычного стыда в тебе уже нет ни капельки, все косточки в раскаленном угасающем теле истаяли, как льдинки, и ты совершенно невесома, как воздушный шарик, и отчего-то молча плачешь и, глядя в потолок, понимаешь наконец, чего именно взлетели и парят в небесах эти самые шагаловские местечковые Адам и Ева.
Я бы никогда и никому не призналась, что как-то уперла одну из рубашек Туманского. Ковбойку из шотландки, в которой он гонял верхом. Мне хотелось, чтобы в моей светелке постоянно было что-то от него самого Стирать я ее не стала, повесила в шкафу и, когда его долго не видела, зарывалась лицом в материю и жадно вдыхала — рубашка пахла едко и крепко, но ничего нечистого в запахах не было: пахло лошадью, его солью, сеном и морозцем.
— Свихнулась девка… Ох свихнулась! — бормотала я, пытаясь посмеиваться над собой. Но ничего смешного уже не было.
И я со страхом думала: «Вот черт… Неужели — люблю?»
Но для любви нужно было еще что-то, помимо наших ночей.
А Туманский, как всегда, был насторожен и не раскрывался. Даже в минуты наивысшей близости, вернее, после нее, когда казалось, что я знаю его много-много лет, во всяком случае ожидала именно его, и что-то во мне всегда точно знало — будет именно он. Вот такой И никто больше.
Лишь однажды, когда мы, остывая, валялись на пушистом ковре и пили ледяное сухое вино, он чуть-чуть приоткрылся и нехотя, без улыбки рассказал мне историю о десятилетнем пацане, который жил с так называемой матерью-одиночкой в белой хатке близ депо на одной из станций на Кубани. И постоянно ходил на железнодорожную насыпь, по которой несколько раз в сутки куда-то на юг, за кавказские предгорья, проносились московские поезда. Пацаны подкладывали на рельсы пятаки и потом смотрели, как их расплющило. Раз в день на станции останавливался фирменный поезд «Рица» из красно-коричневых вагонов, спальных и купейных. Здесь в составе меняли локомотивы, курортный поезд «Москва — Сочи» стоял почти двадцать минут, и хотя в составе был вагон-ресторан, для проезжих открывался и ресторан на вокзале. Где уже были накрыты свежими белями скатертями столики и стояли цветы. Пацанов в ресторан не пускали, и они глазели с перрона, сплющив носы об окна, внутрь, на невиданных людей.
Еще бледнолицые, только изготовившиеся к морю и солнцу, женщины и мужчины, в сарафанах и поездных пижамах, лениво брели в ресторан, по-хозяйски занимали места, официанты носились как угорелые, а они что-то ели и что-то пили.
— Понимаешь, Элиза… — задумчиво сказал Туманский. — Для меня они были существами из другого мира! Оттуда, где всем весело, все с деньгами и никто не думает, на что купить к школе новые штаны! Но главное, что меня потрясало, — это «крем-сода»… Слыхала про такое?
— Не-а…
— Была такая шипучка. Лимонад в бутылках. Такой, соломенного цвета, с пузырьками, безумно вкусный… С холодильниками тогда, в шестидесятом, еще было туго, лимонад держали в леднике при ресторации, в колотом натуральном льду с соломой. Его зимой вырезали на речке и привозили в погреб в брусках. Бутылки были потные, и к «Рице» их выставляли на столики… В общем-то, стоила эта «крем-сода», конечно, копейки, но мать не могла позволить себе и это… В зал ее не допускали, она у меня ходила в посудомойках. Но вот когда «Рица» отходила, этот кабачок закрывался на приборку. В общем, когда никого уже не было, она втихаря впускала меня в ресторан. Потому как знала — я от этой «крем-соды» совершенно балдею! Она меня усаживала за столик, ставила тонкий фужер и сносила ко мне початые и недопитые бутылки с шипучкой со столиков… И я пил то, что недопили эти люди! Это, конечно, было почти полное счастье… Ледяное, вкусное, газ в нос шибает! Я никогда не мог понять, почему они не допивают все это? Но никогда, понимаешь, никогда мать не открыла мне непочатую нетронутую бутылку… Вот именно тогда я и решил — из кожи вылезу, а добьюсь! Достигну!