Последний виток прогресса - Александр Секацкий
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Так выглядит ситуация с трансцендентных высот субъективности, с позиций художника, пытающегося отстоять свою миссию носителя вещего слова и вещего жеста. Однако проблема имеет и другое измерение, ибо в ПСК все более успешно обкатывается альтернатива художнику-пророку.
10
Сетеяз и культурная революция
Некоторые очевидные и вроде бы никем не оспариваемые тезисы в то же время не рассмотрены всерьез (как сказал бы Гегель, известны, но отнюдь не познаны). В таком статусе необсуждаемости они существуют годами и даже десятилетиями, благодаря чему их историческая значимость остается невыявленной, так же как и их соотношение с общим фоном событийности. Вот тезис, который и будет интересовать нас в первую очередь: эпоха визуальности восторжествовала, что привело к отступлению слова – к его поражению на всех фронтах. Требуется теперь рассмотреть и осмыслить именно эту, вторую часть: что же означает отступление слова, каковы последствия утраты доминирующей роли устного и письменного текста?
Смещение акцента как раз и позволяет предварительно распутать вопрос, насколько это возможно без подробной аналитики. Ибо само по себе утверждение о торжестве электронных зрелищ способно ввести если не в заблуждение, то в некоторое замешательство: что же такого из ряда вон выходящего в «визуальном качестве» предложенных XX веком зрелищ? А как же гладиаторские бои? А коррида? Да и греческая трагедия в период ее расцвета едва ли уступала мультимедийному зрелищу наших дней. Конечно, зрелищные эффекты переведены в оптимальный ракурс и растиражированы, то есть доставлены принципиально большему количеству зрителей, но совершенствование фактуры остается в рамках эволюции, а солнечный закат отнюдь не превзойден по своей чистой визуальности.
Дело в том, что решающие события произошли и происходят не на территории зрелища (несмотря на манию наглядности), а на территории слова. Именно порядок слов потеснен извне и обрушен изнутри – вот ситуация, требующая самого пристального анализа. Все еще при каждом удобном случае осуществляется апелляция к роскоши человеческого общения – однако что-то при этом смущает, некая странная деноминация единицы «роскошного общения», если не смена валюты. Можно вспомнить утверждение, разделяемое столь разными людьми, как Вольтер, Маркс и Честертон, его суть сводилась к следующему: самое важное и одновременно самое интересное в человеческом мире поддается выражению в словах. Так было прежде и, казалось, так пребудет во веки веков. «Любовь – это прежде всего слова любви»[100], – настаивает Ролан Барт, и весь его текст выстроен как развернутое доказательство данного тезиса. Ведь и истина есть в первую очередь слово истины, только слово может произвести впечатление на сущее и получить подкрепление делом. Одобрение, утешение, времяпрепровождение как таковое не то чтобы совсем уж ничего не стоят без речевого номинала, но обесцениваются многократно. Пусть даже реплики выглядят всего лишь символическими перемычками между фрагментами чувственной текстуры – без них рассыпается вся несущая конструкция.
Близкие люди, конечно, могут и помолчать друг с другом, и все же, в соответствии с привычным определением, интересный человек – это тот, кому есть что сказать. Неужели сегодня это уже не так? Пожалуй, не совсем так. Выражение «есть что сказать» все более отдаляется от своего первоначального значения. Да, есть что – но не на словах. Можно ведь поставить (выбрать и предложить) предпочитаемую музыку. Можно также показать кино, а с недавнего времени и свое собственное кино, хотя бы минутный ролик, заснятый на видеокамеру мобильника. Все это может показаться каким-то пустяком, однако речь идет не о востребовании готового произведения, а об «авторском кино», причем в статусе персонально адресованной реплики.
Тут, пожалуй, уместно вспомнить, что нечто подобное произошло когда-то и с готовыми речевыми произведениями, причем с теми, которые категорически не предполагали вариаций. Мантра, заклинание, устойчивая ритуальная формула соболезнования или приветствия – их в один прекрасный момент научились (стали) применять ситуативно и изготовлять собственноручно. В сущности, это означало конец эпохи вещего слова и переход к зону поствавилонских наречий. Именно инфляция заклинаний, наряду с последующей мутацией защищенных от искажения инструкций, и вызвала в свое время к жизни роскошь человеческого общения.
Сопоставление обвала Вавилонской башни с современным переходом к SMS-режиму общения пока кажется несколько натянутым, и все же имеется некая последовательность этапов, позволяющая продолжить сравнение. Возьмем хотя бы письма красноармейца Федора Ивановича Сухова из «Белого солнца пустыни», эти церемонные и трогательные тексты, весьма далекие от какой-либо литературной изобретательности. Если сравнить их с «обменом любезностями» в жанре SMS, больше напоминающим груминг, взаимное почесывание обезьян, уместно будет говорить о катастрофе, вызвавшей обесценивание пресловутой роскоши, воспевавшейся многими гуманистами. Похоже, что перед нами уже свершившаяся мутация программных текстов, обеспечивавших производство человеческого в человеке. Результаты мутации или, говоря словами Татьяны Толстой, ее «последствия» на первый взгляд предстают явными уродствами, однако выносить на этом основании вердикт о жизнеспособности новых форм не стоит. Гипотетическому коллективному разуму динозавров появившиеся первые млекопитающие тоже ведь должны были казаться редкостными уродцами: ничтожная биомасса, все в спешке, ничего основательного…
А преступные импровизаторы, посмевшие поминать всуе священные тексты инструкций? А так называемые поэты, осмелившиеся досочинять и переделывать мантры? Незаконные приватизаторы священной собственности богов, разве они не казались выродками, мутантами испорченного социокода? Они и были таковыми, и для воспроизводства некоторых символических форм эта первая мутация сыграла роковую роль, оказавшись летальной. Подобно динозаврам вымерли логоневрозы, служившие хорошим эмпирическим доказательством непорочного зачатия[101]. Исчезли знаменитые стигматы, вплетенные в религиозные переживания Средневековья, вымерли фигуры мгновенной действенности символического вроде проклятий, срабатывавших прямо в момент произнесения[102].
В процессе формирования роскоши человеческого общения (развернутой вербальной коммуникации) прямая сверка с эталоном уступила место искусу искусства и новым критериям, прежде всего – критерию вкуса. Именно после разрушения Вавилонской башни, то есть первой, архаической диктатуры символа, стало ясно, что самое интересное в человеческой жизни есть то, что можно сказать словами – обговорить. Прежняя установка предполагала, что болезнь можно заговорить, – и демонстрировала, как это сделать, – озвучивая в форме буквальной рецитации вещую формулу, устраняющую порчу. Следующая установка (похоже, что для нас уже предыдущая) сводилась к тому, что боль и болезнь можно обговорить, благодаря чему, возможно, и будет устранена ее причина. А даже если и не будет, то внакладе вы не останетесь. Как бы мы ни относились к претензиям психоаналитической техники на исцеление (прямое исцеление в духе талифа куми, знаменитых слов Иисуса, разумеется, в поствавилонской ситуации уже невозможно), всегда оставалось более важное, хотя и «не объявленное» Фрейдом предназначение. В формулировке Н. Савченковой оно звучит так: «Психоанализ – это шанс самого интересного разговора в вашей жизни».
И вот этот-то шанс, наряду с некоторыми другими, как раз и перечеркивается в результате мутации, в ходе катастрофического падения значимости вербальных обменов вообще. Вторжение фрагментов видеоряда в скоростные участки коммуникации более не означает совместно взятой паузы, беглые картинки микромониторов прекрасно вписываются в скоростной вираж. Как правило, картинки, становившиеся предметом коммуникации, создавали двойное замедление: помимо всматривания предполагалось словесное удвоение – обсуждение. Это удвоение указывало на наличие привилегированной, универсальной валюты символического – слова, валюты, в которую могло и должно быть конвертировано «остальное символическое». Теперь удвоение перестает носить характер обязательности, общение считается состоявшимся и при его отсутствии, причем нисколько не страдает субъективное ощущение содержательности.
С точки зрения необратимости мутации важен распад некоторых стандартных модусов общения, равно как и возникновение новых за счет изъятия эталонов высокого символического в сферу сорной вариабельности (или, если угодно, профанной деконструкции). Так, революция, ознаменовавшая начало эпохи поствавилонских наречий, как раз и сопровождалась изъятием из неприкосновенного запаса культуры ритуальных проклятий, заговоров-наговоров и их переводом в стандартный режим общения. Вполне допустимо предположение, что именно с этого момента становится возможным использование всуе нецензурной брани. Интересно, что в местах, где законы структурной антропологии сохраняют свое действие или реставрируются, например в местах лишения свободы, вновь приходится «фильтровать базар», и брань перестает быть безнаказанной. То есть лишение свободы, возвращающее субъекта к некоторому первоначальному или по крайней мере предшествующему статусу, позволяет увидеть, какие именно свободы были обретены и, главное, чем оплачены. Лишенный свободы лишается права «выражаться» – и это, скажем так, наносит ущерб экспрессивности языка, ставя жесткие преграды спонтанным потокам речи. Если вдуматься, то свобода слова, понимаемая как одно из фундаментальных прав человека, производна от общей ситуации поствавилонских наречий, то есть от универсальной стихии нефильтрованного базара. Ведь свободу ответственного слова никто никогда не отнимал, да и отнять не может, если слово твое не рассчитано на то, чтобы быть всего лишь кимвалом бряцающим, если к нему прилагается некое «золотое содержание» дела, готовности к риску, к боли и претерпеванию для подкрепления номинала, – тогда перед нами слово как изначальное проявление человеческого в человеке.