Порабощенный разум - Чеслав Милош
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Бета в своих статьях тоже видел новый, лучший порядок вот-вот, здесь, на расстоянии вытянутой руки. Он верил — и жаждал земного спасения. К врагам, которые хотят помешать счастью человечества, он относился с ненавистью. Кричал, что их нужно уничтожить. Разве не являются вредителями те, которые в тот момент, когда планета переходит на новые рельсы, осмеливаются утверждать, что все же не очень хорошо сажать людей в лагеря и принуждать их страхом к приятию политической веры? Кого сажают в лагеря? Классовых врагов, изменников, мерзавцев. А вера, которую принуждают принять, разве не истинная? Вот она, История, История с нами! Мы видим ее полыхающее, яркое пламя! Поистине малы и слепы те люди, которые, вместо того чтобы охватить целое гигантской задачи, тратят время на рассусоливание малозначительных подробностей!
Большого таланта и выдающегося ума Беты оказалось недостаточно, чтобы он смог осознать опасности, которые кроются в опьяняющем марше. Наоборот, его талант, его ум и пыл толкали его к действию — тогда как люди заурядные, ни холодные ни горячие лавировали, пытаясь давать немилому Кесарю лишь столько, сколько по необходимости дать приходится. Бета принял ответственность. Он не задумывался, во что превращается даже самая благородная философия исторического развития, когда в качестве средства принимается завоевание земли силой оружия. «А завтра целый мир!»
Несколько месяцев спустя после того как я написал этот портрет Беты, я узнал о его смерти[102]. Его нашли поутру мертвым в его квартире в Варшаве. Кран газовой плиты был открыт, чувствовался сильный запах улетучивающегося газа. Те, которые наблюдали Бету в последние месяцы его лихорадочной активности, были того мнения, что между его публичными высказываниями и возможностями его быстрого ума углублялся все больший конфликт; Бета вел себя очень нервно, так что можно предположить, что он и сам замечал этот конфликт. Он часто говорил о самоубийстве Маяковского. В прессе появились многочисленные статьи, написанные его друзьями — писателями Польши и Восточной Германии. Гроб, прикрытый красным знаменем, опустили в могилу под звуки «Интернационала». Партия прощалась со своим самым многообещавшим писателем.
VI. Гамма — или Раб истории
Говоря о Гамме, я должен представить картину города, где я ходил в школу и начинал учебу в университете. Есть в Европе пункты, причиняющие особенно много хлопот учителям географии и истории: Триест, Саарская область, Шлезвиг-Гольштейн. Таким хлопотливым пунктом является также город Вильно. За последние полвека он принадлежал поочередно разным государствам, видел на своих улицах разные армии и каждый раз у маляров была работа — перемалевывать вывески и названия учреждений на языке отныне официально обязательном. Жители каждый раз получали новые паспорта и старались приспособиться к новым законам и распоряжениям. Городом владели поочередно русские, немцы, литовцы, поляки, снова литовцы, снова немцы и снова русские. Сейчас этот город — столица Литовской Советской Социалистической Республики, название, под которым скрывается простой факт, что Россия эффективно выполняет заветы царей, если речь идет о территориальной экспансии.
В мои школьные и университетские годы город принадлежал Польше[103]. Он лежит среди лесов, озер и ручьев, укрытый в большой котловине. Взору путешественника он открывается неожиданно из-за лесного заслона. Башни нескольких десятков его католических костелов, построенных итальянскими архитекторами в стиле барокко, контрастируют своей белизной и золотом с чернью сосен. Предание гласит, что один литовский вождь охотился в пуще и, уснув у костра, увидел вещий сон. Под влиянием этого сна он заложил в том месте, где спал, город.[104] В течение многих веков своего существования Вильно не потеряло своего характера лесной столицы.
Вокруг простиралась захолустная провинция Европы, а жители этой провинции, говорящие по-польски, по-литовски и по-белорусски или на мешанине этих языков, сохранили много обычаев и привычек, нигде больше уже неизвестных. Я употребляю прошедшее время, потому что сегодня город моего детства в такой же мере погребен лавой, как Помпеи. Большинство его прежних жителей или истреблено нацистами, или депортировано в Сибирь русскими, или переселилось на запад, на территории, с которых выселили немцев. Теперь по его улицам ходят другие люди, родившиеся в местах, отдаленных на тысячи миль, а костелы, воздвигнутые литовскими князьями и польскими королями, для них бесполезны.
Тогда, однако, никто еще не ожидал ни массовых убийств, ни массовых депортаций, а жизнь города развивалась в медленном ритме, меньше меняющемся, чем формы правления и границы государств. Университет, епископский дворец и собор были наиболее величественными зданиями города. По воскресеньям толпы верующих заполняли узкую улочку, над которой в часовне, построенной над воротами, была помещена икона Божьей Матери, славящаяся чудесами[105]. В Вильно смешивались итальянская архитектура и Ближний Восток. В узких улочках еврейских кварталов в пятницу вечером можно было видеть за окнами семьи, сидящие при свете свеч. В старинных синагогах раздавались слова древнееврейских пророков. Вильно было одним из важнейших в Европе центров еврейской литературы и еврейской учености. Большие ярмарки в дни торжественных католических праздников стягивали в город крестьян из окольных деревенек, которые выставляли на продажу на площадях деревянные изделия, лекарственные травы и маленькие баранки, нанизанные на веревочку; эти баранки, где бы их ни выпекали, носили всегда одно и то же название, происходящее от маленького городка, который только тем и прославился в истории, что имел хорошие пекарни, а некогда «медвежью академию» — школу дрессировки медведей[106]. Зимой крутые улицы заполнялись юношами и девушками на лыжах; их красные и зеленые куртки мелькали на фоне розовых от морозного солнца снегов.
В здании университета были толстые стены и низкие сводчатые залы. В лабиринте его двориков с галереями непосвященный мог бы заблудиться. Эти аркады и коридоры с таким же успехом могли быть в Падуе или в Болонье. Когда-то в этом здании учили сыновей шляхты иезуиты, находившиеся под покровительством польского короля, который вел ожесточенные и успешные войны с Москвой.[107] В то время, когда я оказался в числе студентов, светские профессора учили молодежь, родителями которой были по преимуществу небогатые землевладельцы, мелкие арендаторы и еврейские купцы.
Здесь, в этом здании, я и познакомился с Гаммой. Это был неуклюжий подросток, краснолицый, грубоватый и крикливый. Если уж город был провинциальным, то те, которые приезжали учиться из захолустной деревни, были провинциальными вдвойне. В болотистой сельской местности распутица весной и осенью делала передвижение почти невозможным; при виде автомобиля крестьянские лошади шалели от страха; во многих деревеньках, по давнему обычаю, освещались еще лучиной. Из занятий, кроме сельского хозяйства, население знало только работу в лесах на деревообработке и домашнее ремесло. Гамма происходил из деревни. Его отец, офицер польской армии, вышедший на пенсию, имел ферму; семья сидела в тамошних местах издавна; фамилию этой семьи можно найти в старых списках тамошней шляхты[108]. Мать Гаммы была русская, и в доме говорили на обоих языках. В отличие от большинства своих коллег Гамма не был католиком — по матери он унаследовал православное вероисповедание.
Наши первые беседы не позволяли думать, что мы найдем общий язык. Объединяли нас, правда, общие литературные интересы, но меня коробили у Гаммы его манера держаться, его пронзительный голос — он не умел говорить нормально — и высказываемые этим голосом суждения. Он всегда носил толстую трость, такие трости были, впрочем, любимым оружием части молодежи, склонной к антисемитским выходкам. Гамма был ярым антисемитом. Я же к националистам относился с отвращением; я считал их вредными глупцами, которые криком и возбуждением взаимной ненависти среди разных национальных групп освобождают себя от обязанности мыслить. Бывает, что какие-то разговоры особенно западают в память. Не всегда запоминаются слова, иногда помнишь, на что ты тогда смотрел. Помню наш разговор о расизме; я вижу ноги Гаммы, круглые булыжники и его трость, опирающуюся о край сточной канавы; он говорил о крови и земле, о том, что власть в государстве должна принадлежать не всем гражданам, независимо от их расы и родного языка, а господствующей нации, которая должна следить, чтобы ее кровь не была испорчена. Может быть, этот националистический пыл рождался у него из того факта, что Гамма пытался компенсировать свои недостатки: в провинциальной школе его смешанное, полурусское происхождение и его православное вероисповедание должны были доставлять ему много неприятностей со стороны примитивных коллег. Голос его раздавался надо мной, в нем было раздраженное чувство превосходства. Мои аргументы против расистских теорий вызывали у него неудовольствие: он считал меня человеком, которому мысль мешает действовать. Что касается него, то он хотел действовать. Это был 1931 год. Оба мы были очень молоды, бедны и не представляли себе тех необыкновенных событий, в которые мы позже будем ввергнуты.