Островитяне - Зоя Журавлева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Засмеялась звонче, сама закружила Костьку.
Шумно было у Цараикиных в доме, суматошно, как они любят…
Глухая прабабка незаметно возникла в комнате, села тихо, острые ее глазки — цвета незабудок, побитых заморозком, — пробежали по лицам, цепко остановились на Павлове. Поморгали. С живым удовольствием оглядели Марию, порадовались на Костьку, который был у прабабки — симпатия. Холодно миновали Лидию, Лидия одна в доме бывала с прабабкой груба. Поискали Ивана, но не нашли, ясное дело — спит. Снова вернулись к Павлову. Ощупывали его лицо долго, с пристрастным вниманием. Рябинки на широком носу, на висках. Губастый рот, которым он, говоря, шевелил неторопливо, степенно. Плотные скулы, туго обтянутые гладкой кожей. Тоже на скулах рябинки. Волосы на макушке вихрятся, причесать их, конечно, трудно, гребень сломаешь об густоту.
Прабабка повернула маленькое желтое личико, поискала бабу Катю, нашла, пожевала губами, будто что-то хотела сказать. Не сказала.
Опять вонзилась глазами в Павлова — так, что он даже почувствовал. Взглянул. Увидел маленькую старушку в углу. Улыбнулся. Скулы напряглись у него в лице, и лицо будто раздвоилось — рот улыбался, а глаза рассердились, такая была улыбка.
— Катерина, — сказала прабабка, не шевелясь. — Это же Генечка.
Тихо сказала. Магнитофон орал. Но баба Катя сразу услышала, выдернула магнитофон из сети, метнулась:
— Как вы можете, мама?! Вы ошибаетесь!
Прабабка за собой знала в молодости такую улыбку, ломающую лицо. И Лидия улыбается так же, только — резче, сразу у нее переходит на нервы, это уж с детства псих, Лидка.
Отстранила бабу Катю рукой, убрала с глаз.
— Генечка, — повторила прабабка, не шевелясь.
— Да он же хабаровский, мама! — закричала тут баба Катя. — Я же вам объясняю — мало что Павлов!
— Ага, — кивнула прабабка, — в Хабаровске он и родился, в отпуск…
Теперь и Павлов смотрел на прабабку во все глаза. Лицо его напряглось до ожесточенья, стало даже от напряженья тупым, плоским, рябины проступили сильней, будто оспа.
— Бабушка Клава, — сказал вдруг Павлов. И встал.
Прабабка перебежала комнату, ткнулась Павлову в пиджак головой, цепко обхватила маленькими руками. Он гладил ей голову, и лицо у него дрожало.
— Господи спаси и спасибо, — сказала баба Катя. — Да не может такого быть! Мы же сто разов проверяли!
Прабабка, крепко держась за Павлова обеими руками, словно он может исчезнуть, чуть отвернула голову от его груди:
— Девушки, Мария, Лидка! Это ведь вам родной брат, Генечка!
— Ой, бабушка! — кинулась Мария к бабе Кате.
— Какой такой брат? — сказала Лидия, оглядываясь на мужа Юлия, ища в нем защиту. Страшно ей почему-то вдруг стало. Как во время прабабкиных припадков, когда она ночью, неистовая, бестельная в широкой сорочке, вдруг накликала на дом волну цунами.
Тут баба Катя выпрямилась, бережно отстранила Марию, сказала обычным голосом, как умела в своем дому, — спокойно, властно:
— Вот и ладно, что все узналось. Вы уж большие, видно — так надо, чтоб знали. Бабушка правильно говорит: Павловы вы — Мария, Лидия. И это, выходит, ваш старший брат… А я вам — никто по крови, просто была соседка, через дорогу жили…
Но никогда бы она сама не сказала, нет, никогда. Из-за Ивана. Ивана бы только не потерять — стиснуло сердце: Иван, внучек…
— Как это — никто? — закричала Мария. — Неправда это! Неправда!
Ивана и Марию. Мария еще глупа, это ей больно. Никогда бы сама не сказала, если бы не такой случай. И то — не сама…
Но была — правда.
Могла бы Катерина им тогда как хочешь назваться, могла — матерью. Но постеснялась своих сорока четырех при грудной Марии, стала «баба Катя», родная бабушка сразу тогда отодвинулась в прабабки, так с ней решили, оформили в документе. А могли — как угодно. Каждый, кто жив остался, о себе в те дни думал — что вот, жив, о своих близких — что нет их больше, но все же искал, надеялся — может, в море потом подобрали, кого и по нескольку суток носило, а все же выжил.
Ту ночь на острове Варчуган, на двадцать четвертое октября пятьдесят второго года, баба Катя помнила рвано, как выбило в памяти какие-то звенья. Но рваные эти картинки стояли в памяти ярко, с годами только ярчали: в запахе, в цвете.
Голубое атласное одеяло Марии, маленький рот, безутешный без соски, резкий молочный запах, который ударил в сердце, когда развернула ее впервые. Своих детей не было у бабы Кати. Острый кулачок Лидки, который бил Катерину наотмашь, не давался в руку. Тяжелая тьма сопки, стадная теснота полуголых людей вокруг, чей-то визгливый плач, будто бьют собаку, но взрослый. Непонятный еще, пугающий гул внизу, где остался поселок Галей.
Дом затрещал. Они выскочили с Григорием. Одежду все же успели схватить. Сосед Ким, кореец, бежал мимо с узлом, волоча за руку сына. Крикнул: «Море отходит!» У корейцев было на это чутье, первые поняли и первые побежали. «Давай на сопку!» — крикнул Григорий, толкнул от себя Катерину. «А ты?» — уцепилась. Оторвал ее руки: «У Павловых дети одни, бабка лежит, Настя — в ночную смену». — «Ты уж, конечно, знаешь — в какую», — съязвила еще Катерина, знала его симпатию.
Прежняя еще была жизнь — глупая, молодая, с ревностью, хоть гордилась тайно, что всем хорош, при живой жене ворочают за Григорием голову, нет сил отвернуться. Та же Настя Павлова, а ведь моложе его на четырнадцать лет, туда же — глядит пришито. «Катька, причешу одним зубом!» — прикрикнул, такое ругательство. Метнулся через дорогу, к Павловым. «А Андрей?» — крикнула ему вслед. Не услышал. Сама сообразила, что Андрей Павлов тоже в цеху, там вроде со светом была авария.
Побежала за Кимом. А надо было бежать с Григорием — сразу бы всех увели и остался бы жив, вот что надо. Но прежняя еще была жизнь, с пустым самолюбием, с глупостью: не ходила к Насте домой, еще чего. И не верилось ни в какую беду, потрясет — и все. Не впервой.
Но Григорий прикрикнул, и она побежала за Кимом.
Он нагнал их у сопки. Одной рукой держал у груди Марию — Мария тонко попискивала в одеяле, — другой прижимал к себе Лидию, тащил ее на весу, боком. Лидка извивалась на нем, била ногами. «Не желает идти, — засмеялся Григорий. — Кусается, вот звереныш!» Лидку кто-то перехватил у него. Катерина взяла Марию, ощутила живую, писклявую ее тяжесть сквозь ватное одеяло. «Потеряли соску», — сказал еще Григорий. Оглянулся: «Генка!» Но мальчишки Павловых, девяти лет, нигде не было. «Фу, черт! Рук не хватило, — огорчился Григорий. — Ведь только что был!» — «Он на комбинат побежал, к матери», — сказал кто-то рядом. «А вы чего же глядели? — заорал Григории. — Пропадет парень! А там еще бабка лежит. Может — догоню». Бросился обратно, исчез. Катерина, занятая Марие, ничего ему не сказала. Не удержала. Не повисла на шее. Не побежала следом…
Ничего. Все. Больше не видала Григория.
Дальше уж рассказала прабабка, когда ее подобрали. Генку он не нашел. Успел добежать, схватил на себя прабабку, выволок, хоть повторяла, что помрет у себя на койке. На койке ей — точно была бы смерть. А так, на открытой дороге, волна зашвырнула на крышу, вынесла за поселок. Утром нашли. А домов не осталось, даже следа.
Потом, не один еще день, находили людей — далеко на окрестных сопках, в море, на случайных бревнах, на всяких обломках, младенец плавал в корыте и был чудом жив. Разные случаи, как судьба. Сторожиху закинуло прямо в лодку, и она потом, когда рассвело, подобрала в лодку еще двоих, мужа с женой, муж сразу умер…
Но Григория не было. И у Павловых больше никто не спасся.
Бабу Катю — с детьми и с бабкой — вывезли во Владивосток, первой партией. Разместили пока что в школе, как в войну беженцев, одели, дали пособие. Мария орала подряд все ночи, не принимала искусственной пищи, открылся понос. Положили в больницу. Катерина отлежала с ней три недели, в отдельном боксе. Первый раз за это время заплакала, когда Мария на восьмые сутки заснула тихо и на хилом, запавшем ее лице явилась вдруг Катерине хилая, неуверенная улыбка.
Вот тогда она и решила, как дальше жить. Но еще страшилась этого своего решенья.
Вышла из больницы с Марией — Лидка, стриженая, худая, паршивая, бросилась к ней навстречу, прижалась к ноге, как щенок. Бабка глядела на Катерину с печальным испугом, хотела и боялась спросить. «Значит, так, мама, — сказала Катерина. — Будем жить!» Прабабка дрогнула благодарно, слезы стали в блеклых ее глазах, но не выкатились. «Плохо я, Катя, слышу, — сказала прабабка. — Не слышу, чего говоришь…»
Ничего, выжили. Вон девки выросли — тыквы.
— Я до комбината не добежал, — слышала баба Катя будто издалека голос Павлова. — Меня камчатские рыбаки подобрали, на третьи сутки. С того света врачи уж вытащили, в Петропавловске, — ничего не помнил. После навели справки — нет Павловых никого…
— Царапкины мы, — кивала прабабка. — Мы уж теперь Царапкины.