спящая красавица - Дмитрий Бортников
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Все началось очень хорошо! Как в частушке! Море оказалось болотом. Вот и вся разница. Путевка на море пиздой накрылась! Осталась только путевка в лужу целебной грязи. Курорт Серные Воды.
Два часа на велосипеде. Не торопясь. Это было так близко, что мать заплакала. Не потому, что вместо моря лужа! Нет! Просто слишком недалеко от ее жизни. Она нуждалась в дороге. Поезд, сутки, двое, как рассказывали, чтоб душа только на второй день догнала! А двое суток без всякой души! У моря!.. Она мечтала. Отец о таком и не думал! Представить себе, что можно посидеть, подождать, пока душа с войны вернется! Да он бы подумал, что над ним издеваются! У них не было времени ждать, пока их души вернутся с фронта...
Сначала был раж! Она чуть не плюнула в рожу председателю! Он все понимал. Все. Ведь он был здесь всю войну. Он видел, как они ишачили. Он бы сам уехал. Пусть и на болото. Хоть за околицу. В ближайший лес. Хоть на чердак! Только не видеть! Не видеть и не участвовать!
Все устали жить надеждой. Все. Мужчины, бабы, дети. Наши дома, трава, картошка, мухи. Даже мухи — и те. Все устали. Поэтому.
Ничто никогда не сбывается. От этого у кого угодно руки опустятся. Опустятся и возьмут то, что есть. Мать поехала. Мы ее посадили в грузовик. Она была уже не здесь. Она была на море. Никто там не был так, как она. Даже те, кто в тот момент в белых панамах пили содовую на пляжах! Я же говорю, она умела мечтать. С открытыми глазами, трясясь в кузове, она плыла в теплых волнах! Ее невозможно было сломить.
Три дня мы жили как молодожены. Как дети перед праздником! Любить легче, когда не видишь. Мы чуть не плакали! Все трое! Даже батя ревел. Он сажал нас у окна, и начиналось! Полузакрыв глаза, он тоже попадал на море. Два часа на велосипеде — слишком близко для мечты. Но даже на таком расстоянии можно любить. Он пытался представить, что она сейчас делает. Он нас опрашивал: «Ну? Что! Как ты думаешь? А? А ты?! Ну что она там делает?» Мы хлопали глазами и ревели. Изо всех сил мы пытались представить мать на море. На берегу. Отцу надо было работать педагогом! Он с живого не слезет! В конце концов я выдавливал: «Она сидит в грязи... » Батя выпучивал глаза, ну все, думаем, сейчас начнется! Он ржал: «Она что, свинья? Ха-ха! Сидит в грязи!.. » Мне было стыдно. Я помнил — она сама говорила про грязь, что ей тоже лечатся! Я танцевал от фактов! Но это было противно всему существу отца. Да и братцу тоже. Он морщился и молчал. Они с отцом отлично спелись! Конечно, когда молчишь! Легче всего выиграть, не играя! Братец это умел. Не знаю, у кого он научился, но он — умел.
***— Как он смотрел на себя... Мой брат. В зеркало! Я презирал его за это! Почему? Почему я ненавидел его! Именно за это! Ненавидел и боялся! А он прятался. Пользовался моментом!
Он хотел быть другим. Вот что меня поразило! Вот чего я боялся в нем! Он пудрился! Я его поймал! Однажды застукал! Но в бане еще раньше он себя так рассматривал! Без зеркал! Украдкой. Свои руки. Потом мои. Проведет рукой по своей груди... И на мою посмотрит. Он сравнивал!
Я ходил вокруг да около! Конечно! В конце концов и до дебила доходит! Он не хотел быть мной! Похожим на меня?! Ни секунды! Ни капли сходства! Чем дальше от меня — тем лучше! Серьезно! Он мог себя поуродовать! Лишь бы не быть как я! Не быть на меня похожим! Вот так и никак иначе! Это его презренье!.. Его пудра... Неподвижное чужое лицо. В такие моменты казалось: не было никого на всем белом свете более чужого, чем он. Мой брат. Такой далекий... Я не мог на него смотреть! В эту маску!
Даже когда приходилось мылить ему спину, я закрывал глаза! Его белая спина! А белье! Он три часа одевался! Так торжественно! Даже за его спиной я не мог смеяться! Мне это просто не пришло бы в голову! А когда он пролезал в майку и поднимал на меня свои глаза, я мог наложить в свежие трусы! Что в нем было? Что?! Кроме презрения? Ничего кроме равнодушия. Ничего! Ни одного слова. Ни одного поступка. Только равнодушие. Горы, ледяные поля равнодушия! Если б батя свалился там, в бане, он бы и не оглянулся. Продолжал бы неторопливо надевать свою нижнюю рубаху. Белую-белую! Даже жутко! Мать их одинаково стирала, но его казалась белее снега! От нее мухи слепли!
Он стоял спиной к нам, ко всем в деревне, к самой деревне, к небу, к бане, к нашей жизни. Я никогда не пробовал увидеть его лицо в такие моменты! Да забеги я вперед и все! Спешить некуда — ты уже пришел! Я потом бы не смог пошевелиться! Только тихо бы срал под себя.
Он приходил в мои сны! Я всегда видел его со спины! Всегда! И тут он начинал медленно поворачиваться! Еще немного! Еще! Еще! Еще чуть-чуть и все! Он повернется ко мне! Я увижу его лицо! Его настоящее лицо! Я не мог пошевелиться! Даже зажмуриться! Серьезно! Я думал, если увижу его лицо, то со мной что-то случится.
Это было наваждение... Да. Что-то такое... Мы с ним были связаны... Это его неподвижное лицо... Я уже видел все это... Это уже было...
Мылись мы все вместе. Отец и мы двое. Это был целый поход! Военный поход! Общая баня — это полжизни. Люди делятся на тех, кто мылся в общей бане, на тех, кто плескался в собственной, и... на тех, кто вообще не мылся! Под душем не считается.
Я не сказал, что мать моя была с Карпат? Нет?! Она оттуда принесла такую страсть к чистоте, что батя не мог до нее дотронуться, пока в баню не сходит. Мы разделялись в центре, у магазина с хлебом и ботинками. Да! Не вру! Точно! Тогда были такие. Заходишь за хлебом, а по пути сапоги купишь! Ничего в жизни! Хлеб и сапоги! Там был перекресток. Мать шла в другую баню. Рядом с пожаркой. Там эти пиздострадальцы спали по тридцать часов! Ни одного моложе пятидесяти! Ни одного! Коронное место! Спи — не хочу! Купил сапоги, хлеб и спи! А только пожар — у них воды не допросишься! Все хриплые, орут друг на друга: «Во-о-оды! Воды!.. » Как с похмела!
Мы с пацанами ходили на них смотреть. Красные машины. Красные костюмы. Блеск! Они и спали в них, наверное! Мы прятались и смотрели: выходит один за ворота, выставит свои глазищи заспанные и ждет. Ждет баб. Они мимо ходили, чтоб в баню попасть. Вот тут-то и начиналось! Это был театр! Опера! Как только появлялась первая стайка, пожарники спускали языки! Чего только мы не наслушались! Мы даже первое время не понимали, что это за язык!
Их язычищи летели вслед бабам, как гончие за зайцем! Вслед юбкам. За узелками с чистым бельем! Языки вздыхали, извивались, хватались за сердце, не в силах угнаться и прекратить погоню! Они крутились на месте, как ужаленные в жопу барсуки! Крались на цыпочках, как старухи в церкви! Самые молодые, розовые, лоснящиеся языки облизывались и кувыркались от радости! От жизни! Они бегали быстро и, нагнав, начинали щекотить, заигрывать с бабой! И не с бабой даже, а с ее языком! А куда спрятаться от языка, которому уже пять лет не хуя делать! Кроме как спать, переворачивать жратву во рту и чесаться о зубы! Другие, уже опытные, коротконогие язычины не спеша шли в обход. Наблюдали и, затаившись, ждали. А в это время обнюхивали баб. Тихонько, скромно. Подойдет, пока баба отбивается от двух молодых, и стоит, зажмурившись, и нюхает... вдыхает... Одни языки вставали, как суслики! Другие сворачивались в три погибели! А были те, кто вообще вставал на попа! Дыбом! Они выкидывали такие выкрутасы, что бабы вынуждены были даже бежать! А одна взяла привычку их ловить. Истребительница языков! Она их прищемляла дверью! Идет уточкой, плывет, платочек домиком, ни реснички не упадет, а за ней пара гончих языков! Она отстает, приостанавливается, то калошу поправит, то в небо посмотрит, а в самый последний момент, на пороге, хлоп дверью! И пиздец котенку, срать не будет! Потом эти языки с плачем назад плелись. И долго на привязи сидели. На диете. Но кости она никому не ломала. Ни одному языку. Так, легкие увечья.
А самый жирный, самый неповоротливый был у немого старшины! Не вру! Точно! Эта мычащая бочка выползала из двери последней. Язык был бодрый, как палка колбасы! Он никого не мог догнать! Только стоял и, мыча, крутил верхушкой! Даже у меня язык не поворачивается назвать его верхушку — головой! Мы падали и катались в пыли, как чокнутые! Это был концерт!
Один язычок, небольшой, такой ничем не примечательный, похожий на обмылок, был самый забавный! Он распухал от гордости.
«Девушка! Трубы-то в избе давно чистила? Трубочиста не надо?»
А она ему отвечает, что, дескать, не с таким прутиком в мою трубу лазить!..
А другая подначивает: «Эй ты, душа казенная! Ты свою сивку-бурку руками, что ль, запрягаешь?! Гляди, какой жаждущий... »
Тут второй язык пожарный подбегает на выручку!
«Ох, Нин... Побрить бы твою принцессу на картошине! А то, гляди, на кудри-то наступишь! Из полы торчат... »
А та отвечает: «Что, язык острый, что ль? Как бритва? Так облизнись! Глядишь, и побреешься!.. »
Но от этого так быстро не отвяжешься! У него ноги не скоро заплетутся!
«А что, Нин? У твово-то, что? Бритва заржавела? Так пусть к моей сходит! Она ему заточит!»