Герои пустынных горизонтов - Джеймс Олдридж
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Точно наседка цыплят, он собрал своих оставшихся людей и вместе с ними пустился назад, через болото — как ему казалось, самым прямым и коротким путем. Он не стал тратить времени на то, чтобы удостовериться, началась ли погоня. Двух человек он послал вперед, чтобы привести верблюдов к тому месту, где он рассчитывал выйти из зарослей. Но с первой же минуты он знал, что надежд на спасение мало; и действительно, не прошло и часу, как ему пришлось вести арьергардный бой. Теперь его ждала либо гибель, либо, в лучшем случае, спасительное бегство, но это уже не имело для него значения.
Прошли одни сутки с тех пор, как уехал Гордон, и вот уже пустыня зловеще запестрела всадниками — это надвигались с окраин передовые отряды легионеров Азми, постепенно обходя Хамида с флангов, ничем не защищенных. Хамид, сперва лишь с безмолвным гневом наблюдавший их приближение, решил сделать еще одну попытку и обратился за помощью к бахразцу Зейну.
— Все кончено, — сказал Хамид просто. — Положение безнадежное, Зейн. Я думаю только о том, как бы предотвратить последнюю беду. Сам дьявол подкрадывается ко мне сзади.
Дьяволом, подкрадывающимся сзади, были части Бахразского легиона, которые двигались в пустыню с нефтепромыслов, держа направление на Истабал, столицу Хамида. Это грозило великой бедой, и Хамид, несокрушимый даже в горе, просил Зейна устроить так, чтобы на нефтепромыслах возникли беспорядки: это заставит Легион прервать наступление и вернуться на свою базу.
— Твоя политика не запрещает сочувствовать нам? — спросил Хамид.
Зейн вспыхнул. — Если б ты не верил в наше сочувствие, ты, верно, не стал бы просить у нас помощи.
— Да, да, прости меня! — торопливо воскликнул Хамид. — Пусть мне чужда твоя политика, но в твоем сочувствии я не сомневаюсь. Пожалуй, я даже политику твою понимаю — наполовину. Я понимаю в ней то, что диктуется простой человечностью, участием к жалкой судьбе араба, к нашему вековому горю и нищете. Но твое учение мне непонятно, я не могу поверить, что бахразские крестьяне и рабочие в силах создать свой, новый мир.
— Рано или поздно ты в это поверишь, Хамид, — сказал бахразец. — Всем придется признать эту истину, а кто не захочет, должен будет считаться с действительностью. Даже Гордон! И все вы поймете, что это справедливо и разумно…
— О, в том, что оно разумно, ты способен убедить, Зейн. Я вижу перед собой ту Азию, о которой ты всегда толкуешь. Весь Восток, от Аравии до Китая, стоящий на пороге новой истории, сбросивший иго бесцеремонных чужеземных правителей. Я это вижу, Зейн, я чувствую, что это сбудется. Но до действительности тут еще очень далеко. Прежде я разбирался в политике — когда мне приходилось слушать иностранное радио. В то время мой отец надеялся на своих добрых западных друзей, на то, что они помогут восстанию племен. Но его надежды не оправдались, и он умер с горьким чувством обиды против этих друзей. Я тогда понял, что только своими силами могут племена довершить дело восстания и добиться победы. И я замкнулся в мире пустыни. Может быть, в том моя ошибка, моя душевная узость. Может быть, именно потому я сейчас терплю поражение.
Но Зейн, как и Гордон, не мог допустить Хамида до мыслей о поражении. — Служение любому делу ведет к некоторой душевной узости, — сказал он. — Разве не на этом зиждется вера?
— Да, да, конечно. В тебе, по крайней мере, мне это понятно. Ты веришь в своих скромных братьев. Каждому бахразцу слава! На это я и рассчитывал, обращаясь к тебе за помощью.
Нехитрая лесть Хамида на Зейна не подействовала, хоть все же это было лучше, чем обычная гордая замкнутость молодого вождя. Зейн не стал задумываться над его словами и тут же позабыл их. Он достаточно хорошо знал молодого эмира, знал, как полно и безраздельно отдается он делу племен, наблюдал не раз, как он умеет весь свой авторитет человека и вождя употребить ради пользы дела, но отнюдь не ради своей личной выгоды или славы. Знал Зейн и то, что именно это бескорыстие Хамида, это стремление все и вся подчинить интересам племен сделали Гордона таким горячим его приверженцем. И эти же черты Хамида развеяли последние остатки недоверия у самого Зейна и положили начало его искреннему восхищению. Классовая философия его непоколебима, сказал Зейн, но она не мешает ему признать факт существования одного бескорыстного монарха, который просто по природе своей является честным человеком. Так сердце Зейна привело его в конце концов туда, куда указывала путь его политика.
— Могу обещать тебе лишь небольшую политическую демонстрацию на промыслах, — сказал Зейн Хамиду. — Надеюсь, этого будет достаточно, чтобы удержать силы Легиона и не дать им ударить на Истабал.
Хамид взволнованно обнял его. — Больше я ни о чем и не прошу — разве только, чтобы ты поторопился. Нельзя терять ни минуты.
Он не сказал, что помощь Зейна спасет восстание, но его объятие говорило без слов, и Зейна это радовало, как радовало и чувство скрепленной таким образом братской близости.
— А как же Гордон? — спросил Зейн.
— Боюсь, что Гордону нельзя помочь, — сказал Хамид; вокруг них уже раздавались пронзительные свистки бахразских моторизованных патрулей. — Мой брат Саад тоже там, с ним; он загнал одну из машин Смита до изнеможения, как коня. Их окружили на болотах, но пока они еще держатся. Двое его людей добрались сюда и принесли мне эту горестную весть. Но я не могу прийти им на помощь, мне даже некого снарядить, чтобы узнать, как они там.
Мысль о Гордоне так тревожила и мучила Зейна, что его расспросы стали слишком настоятельными и резкими, и это сразу же вызвало протест Хамида.
— Если мои братья Саад и Гордон погибнут, для меня это будет более глубоким горем, чем для кого бы то ни было, — сказал Хамид. — Но сейчас я не могу оплакивать их, бахразец. Мне нужно думать о другой, еще большей беде.
Зейн пожал плечами; это напоминало привычное движение Гордона, когда его ловили на проявлении несвойственной ему мягкости. — Надо думать, англичане все-таки пощадят его, — сказал Зейн и отправился на английские нефтепромыслы выполнять данное обещание.
Но совесть Хамида все же была задета, и — в последней попытке выручить Гордона — он предложил Смиту перерезать нефтепровод у северо-западной окраины, близ полосы болот.
— Пойдете вы на это, Смит? Решитесь вы перерезать английский нефтепровод, чтобы спасти Гордона?
Вопрос был поставлен круто, но без недоброжелательства. Хамид до сих пор не знал, как ему разговаривать со Смитом: короткости не получалось, потому что мешало чувство жалости, а презирать его он не мог, потому что относился к нему с симпатией. Вся беда была в том, что они не могли найти общего языка. Хамид всегда оставался снисходительным государем — иначе он не мог, хоть искренне жалел об этом. А Смит держался как равный, с немного чопорным достоинством, но в то же время не мог преодолеть благоговейного чувства. За последнее время это благоговение перешло в тупую покорность, свойственную английскому солдату перед лицом катастрофы. Хамиду это нравилось; он даже попробовал сыграть на этом, добавив: — Может быть, я от вас слишком многого требую?
Смит, небритый, с красными глазами, терзался угрызениями совести. Казалось, он был больше удручен превратностями борьбы, чем Хамид, словно он, Смит, вложил в эту борьбу всю свою душу, а Хамид — ничего.
— А если перерезать нефтепровод, что это даст? Вы думаете, это отвлечет столько людей, что Азми должен будет выпустить Гордона? — с сомнением спросил Смит.
— Смотря по тому, насколько решительно вы станете действовать, — ответил Хамид. — Перережьте нефтепровод в нескольких местах — и Гордон будет спасен. А если вы только так, попугаете для виду, Азми наверняка схватит его, и его ждет жестокая расправа.
Хамид ожидал, что Смит начнет говорить о своем верноподданническом чувстве и о столкновении этого чувства с его глубокой преданностью делу арабов. Но в нем вдруг необычайно усилилась эта солдатская тупость, как будто он впервые ощутил себя солдатом в этой войне, в которой до сих пор участвовал только как механик. Надо сказать, Смит со своими машинами оказал такую большую помощь делу, что в конце концов Хамид забрал его вместе с его броневиком в свое личное распоряжение и даже чувствовал некоторую вину перед ним, так как эгоистически лишил его этим возможности развернуться в полную силу. Но теперь, когда для Смита настал час действовать самостоятельно по примеру своего английского героя, Хамид видел, что его сердце англичанина противится этому, и ему вспомнились слова, однажды сказанные Гордоном: «Смит — прирожденный островитянин, Хамид, у него душа прокопчена лондонским дымом. Оторвать его от родных корней невозможно. Тебе никогда не удастся подбить его на такое дело, которое означало бы измену интересам его английских хозяев».