Кола - Борис Поляков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А Проней все приглядывался к колянке, все понять силился: чем взяла сына? Большеглаза? Бойка? Проворна? Бедра ядреные? Ничего особого нет в ней. Губы – будто сердце оленя сырым ела. В лопской жизни совсем ничего не смыслит.
Но временами он даже смириться готов был. Ну, ладно уж, пусть! Пусть стал жить с колянкой. И похуже с людьми случается! Ништо! Но хотя бы в тундру ее привез.
Сидеть на стуле было нелепо, смешно и утомчиво. Какое уж тут застолье, ноги болтаются! Ему хотелось сесть на пол.
– Устал? – спрашивал сын участливо.
Не сознаваясь, Проней сердился:
– Не ходил, не вспотел – как устать можно?
Ему досадно на сына было: не про то спрашивает. А сам ему вопросов не задавал. И так все видно. Сын одет в городские одежды, будто он не лопарь-охотник, а родился помором в Коле. Ну как тут жить можно – после просторов тундры? В доме не повернуться. Кажется, вот-вот сшибешь с места что-то. Низкий потолок давит. Глаза девать некуда, прутся в стену... По ночам Проней задыхался в жаре, потел.
Да, безрадостной была память о том свидании...
Огонь стихал. С салваса студило. Проней накинул себе на спину печок и стал ломать можжевельник. Угли шаяли золотом, жар их переливался, охватывал сушняк пламенем. Стало опять светло и тепло.
Мясо с одной стороны запеклось хорошо, и Проней кусок повернул. Оно должно быть не жареным, а полусырым. Отпаренное в своем соку несоленым, мясо станет мягким и сочным. Его без тяжести можно съесть много. Приятно и долго потом оно будет греть нутро теплом сытности.
...Из Колы Проней уехал с тяжелым сердцем. Ни о чем не спросил сына. И сын ему ничего не сказал. При своем каждый молча остался.
Только почувствовав себя опять с оленями, в санях, Проней словно ожил, погнал их:
– Ги! Го! Га!
Только за Колу выехал, будто смолоду – прямиком по тундре. Олень идет – есть дорога! Кочки, камни, ямы ли под санями – ништо! Шапку скинул, волосы залепились снегом, холода не ощущал. На оленях, с оленями, вблизи их – была жизнь.
Будто только теперь все решился сказать себе и сыну.
– Олени мы! Олени-люди! Дети оленьих кровей! С оленями наша жизнь! По гроб живота с оленями. Другой нету! Нету! Нету!
Снежная пыль застилала, обжигая лицо.
Далеко за Колой устали олени, и Проней пустил их шагом. Мысли теперь текли ровнее.
А жена-то прежняя сына – и шить мастерица, и не ленива, и в лопской жизни все знает. И жили они, порядка не нарушая. Жена его берегла. Он держал ее в строгости. Не срамились перед людьми. Одно плохо – детей бог не дал. Вот где глазастая устерегла... Е-ей! Похоже, не только богу умеет она молиться, колдовство знает. Опоила сына она.
Пришедшая мысль испугала Пронея: тайны ей чародейские ведомы! Чего там! Конечно! Одурманила! Опоила! Не одними широкими бедрами завлекла. Видел Проней, что над сыном она творит. Возьмет за руку, запоет песню грустную, душа из глаз тоскующая глядит, плачет. Не баба – омут темный. Не зря сын умом качнулся. Лицом светлеет, на нее глядя. Будто память ему отшибло, все забыл. Спасать, спасать сына надо...
И заспешил Проней, засуетился, захваченный этой мыслью. И опять погнал отдохнувших оленей. К нойде Афимию на поклон. К старым богам за помощью. Не всем простым лопарям нынче ведомо – хранители прежней веры еще остались.
Лет двадцать тому назад был Проней еще полон сил. Стадо его оленей паслось немалое, охота удачно шла. Большой котел у жены кипел всегда полный.
Заехал как-то к Пронею зимой погостить дальний сродник Афимий. В разговорах охоту счастливую он предсказывал, увеличенье оленей в стаде. И Проней угощал за такие речи. Сытый и пьяный собрался домой Афимий. Олени стояли запряжены. Усадил Проней с уважением гостя, сигов ему положил в подарок.
Положил... И теперь, двадцать лет спустя, не ведает, как случилось в хмельном угаре: нарушил завет старинный Проней, пожадничал. Сиги крупные отложил себе, а помельче – гостю в подарок дал.
Олешков Афимия понукнул лихо:
– Но! Прощевай-ко!
Олени с места рванули и... не пошли! Ногами перебирают, упряжь надсадно рвут, а сами ни с места: не могут взять сани с одним седоком. Проней закрестился тогда, а Афимий – глаза совсем спрятались – говорит, совсем не пьяно так говорит, со смирением:
– Возьми назад, Проней, сигов. И против обычая не лукавь, давай которые покрупнее в подарок. Посошок поднеси. И поеду я бласловясь.
Понял тогда Проней: не просто сродник сидит перед ним – нойда! Знает старых богов он, видит то, что другие не видят. Испугался Проней. Кляня скупость свою, кинулся опрометью за сигами, исполнил все, как обычаем требовалось.
На тех же оленях быстро-быстро уехал тогда Афимий. Колокольцы долго звенели в тундре.
...Мясо уже кругом потемнело. Оно было совсем готово. Дразняще шипел, выступая, сок. Проней подвинул кусок, отер нож и отрезал первый парящийся пласт. Настоящая пища охотника. Мясо оленя.
С деловитым спокойствием, наслаждаясь, ел Проней несоленое, сладковатое мясо. Горячее, оно было сочным и вкусным.
А мысли его текли и текли, тоже неторопливо, вызывая в памяти виденья о себе, сыне, нойде Афимии, старой вере.
Кое-что про былое Проней от деда еще своего слышал. Воскресенье, к примеру, – лучший день для начала охоты и жертвенных приношений. Суббота – самый священный день. Ничего в субботу делать не полагается.
В пятницу хорошо шло колдовство.
Тогда, в ночь на пятницу, взял Проней с собой двух оленей, поехал к старому нойде Афимию: от колдовства колдовством отбиваться следует. Пусть древние боги помогут вернуть сына.
Повезло Пронею. Курился над тупою негустой дым. Афимий был дома. В тупе полутемно, не прибрано, грязно. Афимий в углу на лежанке полузакрылся ровой.
– Проходи, садись, хвастай, – сказал Афимий приветливо. – Сон мне привиделся: гости с дарами будут.
– С дарами, – сказал Проней, – двух оленей тебе привел.
– Не старых? – оживился Афимий.
— Не старых.
— Жирные они?
– Самых гладких, самых сытых оленей выбрал.
– Олени-то хорошо, – Афимий откинулся на лежанке, глядел в потолок, – давно я мяса не ел, куропатками все питаюсь – рыбой летучей... Какой прок с них. Ослаб.
– Голодна нынче жизнь, – поддержал разговор Проней, – в тундре не стало зверя. Повывелся зверь, ушел куда-то.
Помолчали.
– В твоем теле душа покоя лишилась, – сказал Афимий. – Руки твои суетливы. Беда тебя привела ко мне?
– Беда.
Афимий натянул рову до подбородка и разрешил:
— Сказывай.
– С сыном беда стряслась, – начал Проней и почувствовал: горе наружу просится, дыхание спирает. И хочется причитать. – С сыном беда стряслась...
Несвязно рассказывал он Афимию: кольской вдове полюбился его сын единственный. И она, большеглазая, оплела его колдовскими нитями. И качнулся умом сын от этого: ушел за колянкой в Колу. Живет там теперь. А жена его – чисто щепкой сухою сделалась. Смотреть горько. Совсем засохла без мужика...
Афимий дыханием поперхнулся, закашлял, заворочался на лежанке, с затаенным смехом перебил:
– Однако старый я, понимать худо стал. Что ты от меня хочешь?
– Скажи древним богам, Афимий, упроси их, пусть колдовство снимут с сына. Худо мне без него. Нет моего рода в тундре. Изболел я сердцем от этого, измучен горем. Нет покоя душе в старости...
Закрывшись ровой до подбородка, Афимий глядел в потолок, молчал. Потом рову откинул и сел на лежанке:
– Худо, когда нет покоя душе. Худо.
При слабом свете Пронею виделось: сильно стар стал Афимий. Лицо сморщилось, волосы совсем белые стали, жидкие. Не много, видать, колдовства помнит теперь Афимий. Но желтые зубы его, прокуренные, целые еще. Значит, и сила нойды еще жива в нем.
Афимий достал из сундука печок с красной суконной каймой и такими же выпушками по швам, на грудь железную бляху себе надел. Узкая красная лента прошла по затылку и темени, опустилась к глазам на лоб. Делал Афимий все молча. Бубен волшебный, унизанный колокольцами, фигурками оловянных богов, лоскутами сукна, достал особенно бережно. На бубне среди зверей, птиц, звезд небесных и фигур о трех и шести углах стоит с луною в руках сам Айеке.
Проней оценил: весь изукрашен бубен – большое могущество у Афимия.
Прошла, потускнела слава древних саамских богов, опустели старинные капища, исчезли жрецы-шаманы. Не стало слышно волшебного бубна с изображением могучих богов. Только сейды священные, прародители их, остались кое-где в тундре напоминанием: были боги великие.
А Афимий уже приступал к чародейству. Достал сушеную губку березы, срезанную в долине реки Атчейог, и стал жечь ее. Замер сам и уставился в тлеющий огонек. Потом поднялся медленно, от огня взгляда не отрывая, пятясь прошелся посолонь, подергиваясь. Взмахнул бубном и тронул по нему колотушкою деревянной. Прислушался к замирающему гудению и, испросив у богов позволения будто, запел. Тихо сперва, растягивая слово до бесконечности, он вызывал невидимых духов богини Саракка.