Кола - Борис Поляков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Афанасий, как тушу столкнули, руки отер, почесал затылок.
– Запас-то у шняки того... маловат.
Голос и поза Афанасия виноватые, азарта былого и след простыл.
На лове разгоряченно работали. Бросали крюк в воду, и акулы, ударом наперерез, немедля заглатывали наживку; взбесясь, метались потом, как на привязи, не в силах с нее сорваться. Лебедкой их подводили к борту, разъяренных, приканчивали кротилкой.
Работали истово, молча, словно бы мстя за былой Страх и оторопь.
Когда шняка заполнилась тушами, Сулль сказал:
– Будем ходить домой. – Голос его с хрипотцой, усталый.
Афанасий, разгоряченный:
– Обожди! Половим еще!
– Нет, – Сулль сматывает веревку на барабан, не соглашается. – Погода скоро будет плохой...
Акулы, как стая собак голодных, кружили невдалеке. Их не видно, но вода кое-где взрезалась от плавников: немало их там ходило. Еще бы добыть! Соблазн вправду велик был.
— Бросай, Сулль Иваныч! Возьмем еще парочку! – Глаза у Афанасия опьяненные, как после драки. Нетерпеж его понятен. Хочет еще увериться: страх от вида первой акулы ушел. Но надолго ли?
Сулль подумал, словно прицениваясь к чему-то, и согласился.
А теперь попрекнул с усмешкой:
– Жадность у Афанасия был маленько.
– Не жадность – кровь разыгралась. А ты пошто меня слушал?
– Я уважал Афанасий...
– И забыл, что шняка полна?
– Да. Забыл.
Сулль усмехнулся и взялся за новую тушу, прикрикнул:
– Помогай! Быстро!
И опять взваливали на лежбище тушу, плавники и голову отрубали, сдирали шкуру, вынимали хребет и печень, остатки бросали в море.
Работали без разгибу.
А погода брала свое: ветер вздымал и раскачивал волны.
Встревоженные, они поднимались грузно и шумно, вода потемнела до черноты, пугала бездонностью. День исчезал в усиливающемся дожде и снеге. Под ногами опора зыбкая, все ходуном ходит. А Сулль не дает роздыху. На Смолькова он никакого внимания, занят тушами. А Смольков плохо с парусом управляется, рыскает по волне шняка.
– Держи-и! – кричит Афанасий. Ему за работой лучше Смолькова видно, и он косит взглядом, недоверчиво следит за ним.
Шняка чуть дала крен, и вода, темная и густая, шумно плюхнулась на акульи туши. Все невольно тяжестью навалились на другой борт.
– Не могу больше-е! – завопил на корме Смольков. Руки его дрожат, глаза в страхе остекленели. Почудилось: Смольков бросил руль и теперь так просто стоит, скрючился весь под ветром. И стало не по себе: потопит со страху!
Сулль оглянулся, понял, пополз через туши, стал сам к рулю.
Афанасий зло орал на Смолькова:
– Ежа бы тебе родить, растяпа!
Сулль гнал Смолькова черпать из шняки воду и махал отчаянно Афанасию и Андрею, показывал: акул за борт надо выбрасывать.
Трудно стоять в метущейся шняке. Акул волочили с трудом, держались за что придется, натужно валили их за борт.
Акулы тяжелые, не под силу. А Сулль подгоняет, орет сквозь ветер:
– Бросай акула! Бросай! Живо бросай!
Смольков выливает воду за борт. Руки синие, черпают плицей часто, но вода прибывает и прибывает. Ноги у всех давно в воде.
А ветер словно взбесился. Налетает порывами, резким хлопком наполняет парус, кренит его, будто старается опрокинуть, стекает дождем и снегом, заплескивает в шняку гребни волн.
Когда зашли в залив у становища, ветер чуть утихать стал. И волны тут не такие пугающие, но бьют по шняке еще куда с добром. Шняка почти пустая – улов побросали в море, – кидает ее на волне.
Болтанка всю душу измотала, а Сулль как пришитый к рулю. Зажал в зубах трубку потухшую. Лицо на ветру обострилось.
Дождь и здесь нахлестывает, холодный, со снегом. Ноги в раскисшей обуви хлюпают, мокрые, ноют, студят нутро.
– Парус!
Голос у Сулля тоже сырой, набрякший.
Берег был уже близко.
Афанасий вскочил, проворно убрал парус. Обледенелый, он осыпал лежбище ломающимся ледком.
– Ве-есла! – кричит Сулль.
Сворачивать парус некогда.
Андрей с Афанасием гребли, не попадая в волну. Сулль рулем подправлял: взгляд сощуренный поперек шняки, складки возле рта жесткие.
Весло коснулось дна неожиданно, и Андрей, ощутив его, налег, рванул, чувствуя, как заскребло по днищу. Смольков встрепенулся, перестал черпать.
Шняка зашла на береговую отмель, под дном шебаршил песок.
На мгновение словно застыли все, сидели молча, без сил подняться. А волны еще доставали шняку в корму, толкали.
В наступающей тьме выл ураган, пугающе шумело, взрывалось о скалы море, зарядами налетал жесткий снег.
– И долго нам эдак маяться? – У Смолькова зубы стучали от холода.
Мокрые ноги Андрея окоченели, под одеждою бродил холод, тело продрогшее. Хотелось сжаться в комок, не шевелиться.
– До весны, поди, – сказал Афанасий. – Так, Сулль Иваныч? До весны, говорю, маета эта будет?
– Да, да. Так. До весны.
44Под пахтой [3], в заветрии, старый лопарь Проней снял кису с оленя, привязал к своей ноге хигну [4] и пустил оленя пастись.
Шел сегодня Проней не так давно. Для стана, где взогреть на костре бы чай, было рано еще. Но дальше пошла тундра, путь там – кустарник да камень, трудный, а Пронею и так сегодня неможилось.
У высокого камня с вогнутой стороны он очистил до ягеля снег и сел, уставший, открыл свою кису: сушеная рыба, к чаю кусочек семги, требушина для завтрашнего обеда.
Рыбы вдоволь – ешь сколько хочешь, но зубов у Пронея мало, и шаткие они – не могут жесткую рыбу есть. Да что зубы, если бы они только: нет силы в теле, вот где беда великая. Стар стал Проней, для охоты совсем негож. Сердце не дает бегать за зверем в тундре. И глаза худо видят. И в руках былой твердости давно нет. Вот и живется голодно. Одолела скудость. Беднее его, почитай, нет теперь лопаря в погосте. Еле-еле на пропитание ходьбой себе добывает. Верная это, конечно, копейка, надежная, да толку что – ноги отказывают ходить, устали. А как перестанет он ходить с почтою, совсем нечего будет есть. Куда там! Самые смертные сроки тогда наступят. Ложись, ожидай, покорствуя, смертушки.
Собака сидела напротив, склонив голову набок, неотрывно следила, как трудно и медленно ест Проней. Он бросил ей рыбину. Легко метнувшись, собака поймала ее на лету, улеглась, зажала рыбину в лапах и тоже грызла с трудом, недоверчиво оглядываясь к Пронею, словно желая удостовериться, то ли он дал ей, что ест и сам. Она тоже давно не едала мяса.
Сам-то Проней мог бы, конечно, по старости попитаться свежей олениной. С досельных времен есть неписаные законы, помогают спасаться немощным от голодной смерти. Да охотник не должен гнуть спину в поклоне им.
Когда память навязывала ему видение воровской горушки днем, он умел относиться к этому рассудительно. Хуже было ночами, когда снился нередко ему большой в кувасе [5] огонь, кипящий котел с мясом, когда виделся сладкий, с пластиком лука и тонким оленьим жиром горячий чай. Тогда Проней начинал беспокоиться, даже во сне понимал, что на охоте он давно не был и, значит, мясо в его котле может быть с воровской горушки.
Пугаясь свершившегося, он просыпался.
Память была еще у огня, в сытом сне, а в яви голод урчал по пустым кишкам, и Проней, уже отличая явь ото сна, начинал слезно молиться богам, чтобы они помогли ему не пасть духом и не дали сбыться сну. Он страшился, что когда-нибудь это может случиться с ним.
Поймает он в тундре чужого оленя, домашнего, приведет его не таясь на воровскую горушку, убьет на глазах у всего погоста, разделает тушу и возьмет себе мясо. Каждый бедняк так может спастись от голодной смерти. Кары за это воровство нет, но охотник теряет имя. Стар и млад может вслух назвать его вором и посмеяться. И слов его больше не станут слушать. Пустой становится человек, никчемный. Хуже, чем умереть.
А по преданию, чего не бывало в тундре! Убил однажды старый охотник чужого оленя в тундре, домашнего, страшась позора, разделал воровски тушу, крадучись принес домой мясо.
Судили его мудрейшие. Великим охотником он был в прошлом, а осудили его сурово: «Уйди из погоста. Пусть намять о тебе в умах людей сгладится».
...Собака вдруг поднялась, замерла в стойке, и Проней перестал жевать, тоже насторожился. Спокойно пасся олень. День угасал. Здесь, в заветрии меж камней, темнота начала густеть, а выше, на пахте, было еще светло. Оттуда ветер донес неясный шорох кустов и скрип снега под чьей-то тяжелой поступью.
Пронея знакомо и жарко хлестнуло возможным и близким счастьем удачи, давно забытым. Сердце забилось почти у горла, мешая глотнуть, и Проней, приседая, кинулся к своему оленю, прячась подле него, оглядываясь, сдернул ружье.
Большой и ветвисторогий олень-шардун [6] осторожно вышел на край пахты почти над самой головой Пронея.