Кола - Борис Поляков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Поступь его становилась уверенней, колотушка касалась бубна смелее.
– О Саракка! О Саракка! Помощи твоей прошу...
Проней умолчал, что сам он старой богине уже молился. В досельные времена от нее исходила благотворная сила. Помогала она при родах, опекала детей, оленят малых. Если жертвы ей приносились щедро, от нее шло изобилие. Теперь немногие лопари ее чтят и помнят. А скоро и последние воспоминания исчезнут. Но пока еще старые боги живы, пока есть их хранители, пусть они вернут сына.
А Афимий вел беседу с незримыми духами могущественной богини. Дергаясь, извиваясь телом, он носился вокруг огня. Волшебный бубен его гремел, звякали колокольцы. Афимий пел заклинания. Временами он затихал и барабанил слабее, точно вслушиваясь в ответы духов. Жесты делались сдержаннее, взгляд спокойнее. Но потом, словно не соглашаясь, опять вступал в спор с ними, и ревел, и гремел бубном, и носился вокруг огня, убыстряя и убыстряя бег. С волос его на лоб тек пот. Взгляд отрешенным стал.
«Проси, проси ее хорошенько, – думал Проней и сам молился в душе богине. – Не откажи, Саракка, Афимию-нойде, верни мне, богиня, сына. Я зарежу тебе три, пять, десять оленей. Ничего я не пожалею. Вели дать в жертву, что хочешь».
Афимий вдруг застучал в бубен быстро и ошалело, скороговоркою выкрикнул непонятные слова и, задыхаясь, свалился навзничь. Дернулся весь еще, точно рыба на льду, в беспамятстве, и затих в неудобной позе. Глаза зашлись.
Проней, испуганный видом Афимия, не шевелился. Дотлевала, коптя, сушеная губка. На полу валялся волшебный бубен. Среди птиц, зверей, звезд небесных с луною в руках сам Айеке. Грех, наверное, коль валяется божество в грязи, на полу.
Афимий зашевелился, открыл глаза и сел. Лицо землистое, хворое, взгляд блуждающий. Долго сидел усталый и отрешенный, будто вернулся с известием издалека. Глаза к Пронею поднял измученно, сказал тихо и виновато:
– Богиня не сказала ни слова и не дала помощи.
Проней в отчаянии бросился на колени:
– Обожди, обожди, Афимий! Не отказывай, нойда! Помоги мне вернуть сына!
– Как помочь? – с горечью отвечал Афимий. – Сама богиня молчит. Духи ее только смертью твоего сына могут это колдовство снять. Я не могу помочь. Я меньше самого малого духа богини.
Проней отпустил Афимия и долго молча сидел. Надежды, что сын вернется, теперь уже совсем не было.
– Что же мне делать?
– Ничего, – тихо сказал Афимий. – Пусть сын живет. Пусть все будет как есть.
...Проней доел мясо и спрятал нож. Завернул готовые почки и уложил их в кису. Пусть останется все как есть— учил нойда Афимий. Разве это легко?
Сытость тяжестью наполнила тело. Движения сделались медленны и ленивы. Хотелось чаю. Проней взял чайник и пополз из куваса.
Темное, чистое небо прочертили дымчатые хвосты. Они сполохами переливались, блекли местами и исчезали и появлялись вновь, сияя цветами весенней тундры. Снег искрился от их игры, а вдали, на горах, он виделся голубым. За горами, на небосклоне и далее по всему небу густо высыпали, мерцая, звезды. Проней отыскал большое созвездие Лося, Играющих Девушек, потом три звезды Летучего Оленя...
Было морозно и тихо. Так тихо, что Проней ощутил вдруг телом: с неба, от звезд простиралась над тундрой Великая Тишина. Ни ветра, ни скрипа, ни шороха. И Пронею вдруг стало не по себе, как тогда у Афимия, когда ели они мясо и говорили о сыне Пронея, о таинстве жизни и смерти, о старых богах.
Тогда Афимий сказал:
– Не терзай, Проней, душу свою печалью. Все наши горести – майи, они лишь кажутся. Все проходит. Уйдем мы. На землях наших под новым солнцем, под иными звездами будут другие люди.
И от слов таких Пронею будто завеса на миг открылась перед неведомой беспредельностью. Опахнуло могильным холодом, мерцанием звезд и Великой Тишиной, и стало страшно. Горести и заботы Пронея о сыне своем враз уменьшились, отошли, а душа заныла испуганно.
– Будет новое солнце, говоришь ты, иные звезды, другие люди? – переспросил он Афимия.
– Да, и прежде так было. Этому нет конца. И нет числа ничему. Жизнь – она волны моря: волны переменны, море вечно.
Проней с боязнью глядел на великого нойду, так легко толковавшего о страшных законах вечности. И Проней не сдержал прорвавшегося отчаяния:
— Но ведь эти люди не мы?!
Афимий курил не спеша и был, казалось, опять не здесь, с Пронеем, а в той неведомой дали, где ему виделись открывшиеся таинства.
— Все это, говорю тебе, кажущееся... И ты не говори: «Другие люди после меня жить будут». Живет одно, не переставая, одно существует. Жизнь, говорю тебе, – волны моря.
Съедено было мясо, выпит чай. Афимий давно докурил табак и теперь поглядел на свою лежанку.
– Если понял, Проней, иди. Горечь за сына уснет навек в твоем сердце. Судьбой доволен твой сын. Этим будешь и ты жить. А не понял – ничего больше в жизни понять не сможешь. Иди, я много тебе сказал.
– Но ты не сказал, как поступать мне? – с последней надеждой спросил Проней.
И впервые ему улыбнулся великий нойда, как малого, тронул его за плечо рукой.
– Поступай, как велит твое сердце. И мир будет в твоей душе. Иди, устал я.
...Проней очнулся, ощутил, что продрог, набил чайник снегом и полез в кувас. Уселся удобно, приладил чайник на крюк, подбросил на угли смолья и сучьев. Сухие, они занялись огнем, и сразу стало тепло... «Поступай, как велит твое сердце».
В ожидании чая, в безделье, хорошо ему думалось. Завтра к вечеру он придет в Колу. Отнесет письмо в ратушу, отдаст самому начальнику – светлым пуговкам. Все как велено. А потом, пожалуй, навестит сына. Давненько они не виделись. Представлялось, как встретят Пронея: сын ему поможет снять малицу, распряжет на дворе оленя. Сноха высушит Пронею тоборки [11]. Угостят его чаем с архангельскими баранками. Хозяйка уважительная у сына. В застолье с ней приятно. Есть жены – чавкают за едой, как белье полощут в проруби. Эта ест аккуратно. Сама – чистотка, обрядная. Да что там! Ладней всех в Коле она. Пригожа, да удала, да бойка. Балясница, а не пустомеля. Как зачнет песню веселую – загорится вся. Не зря полюбилась сыну. Наряд дома она.
Проней долго силился вспомнить песню, что пела тогда сноха. Слова простые, а душу ему задели. Пригожий напев. Проней и сам в удовольствие спел бы эдакую. Эх, он певал в молодости, бывало.
Однако древний запрет гласил: старикам саамам петь нельзя. Им надо грехи замаливать. И Проней подосадовал на себя, покашлял, поправил огонь под чайником: не любил он запреты переступать.
Но песня, помимо воли его, уже жила в нем. И вся природа его родины, с угрюмыми голыми скалами, низким и редким лесом, озерами тихими, долгой полярной ночью, была в этой песне. И Проней ничего не мог тут поделать. Нарушая строгий запрет, он осторожно стал петь.
Поджав под себя ноги, покачиваясь, он смотрел на огонь и пел. Слов еще не было. Только напев одиноко качался вверх, вниз, хриплый, еще нестойкий. Беспредельная тоска и грусть уходили в черную ночь из груди Пронея.
Он пел о том, что пришла его осень. Черная, темная осень пришла к нему. Лето его позади. А будет еще зима. Долгою и холодною будет его зима.
Пел, что худо рыбам в озере подо льдом, худо зверю живется ночью. Худо лесу притихшему, озяб лес. И хотелось песней утешить их: вернется к ним еще лето. Не вечна скованность холодом и темнотой. Все проходит. Когда взойдет солнце, оживет тундра.
Он пел благодарность громадным и черным скалам, простору тундры и снегу за то, что есть они. Благодарил он суземок, давший ему великое счастье жить в нем и видеть его.
И напев, так долго искавший слов, наконец нашел их.
Спасибо тебе, суземок великий, —
тихо, дрожащим голосом пел дед Проней. —
Спасибо, суземок, за жизнь твою.
Насыщен годами я.
Спасибо тебе за оленя дикого,
За рога его красивые.
Сыт я, человек!
Лай, лай, моя собачонка,
Кипи, кипи, мой чайничек...
45В кабинет без стука вошел тихо лопарь, привалился плечом к косяку и стоял там, не шевелясь, с любопытством и осторожностью рассматривал Шешелова и кабинет.
Он был старый уже, лопарь. Пожалуй, старее Шешелова. Низкорослый, с руками длинными, в малице. А тело под ней, видать, иссохло: просторна малица. Глаза от мороза и ветра припухшие. И скулы тоже обветрены, обострились. Как он двери впотьмах нашел? Во всей ратуше ни души.
В свете свечей они с минуту рассматривали друг друга.
– Здравствуй, – лопарь кивнул ему головой, будто старому другу, с приветливою улыбкой. А голос надтреснутый от простуды, хриплый. – Ты кто?
– Здравствуй, – Шешелов усмехнулся. – Я городничий.
– Городничий, – повторил лопарь одобрительно. – Это так, хорошо, – пожевал в раздумье сморщенными губами и отвел взгляд, потеряв интерес к Шешелову. – Начальник, однако, нужен. Самый большой.