Женская рука - Патрик Уайт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Женщины сновали вокруг, в пальцы их впивались перстни и ручки тяжелых сумок. Одна вела на поводке овчарку с корзинкой в зубах, не ведая хлопот.
Было субботнее утро. Клэй пошел домой.
Вечером после ужина, состоявшего из поджаренных макарон, по причине того, что они все еще выплачивали «за технику», Мадж сказала:
— Клэй, я видела сон…
— Не надо! — крикнул Клэй. Куда ему было деться? Теперь уже некуда. Разве что в понедельник на таможню. Хоть бы поскорее туда попасть. Отточить карандаши. Положить перед собой с одной стороны коробочку со скрепками, с другой ластик.
И вот тогда-то и случилось то, чего он боялся.
Лав стала следовать за ним и на таможню.
Никто бы не обратил на это особенного внимания, потому что мало ли женщин приходило ежедневно на таможню вызволять свои вещи. Только ни одна из них не устремлялась так вот прямо к столу мистера Скеррита, ни одна не вырастала так внезапно перед ним в своем сереньком свитере с крупными ячейками.
Со своими острыми, мелкими, смеющимися зубами.
— Ну что? — сказала она. — Не ожидал?
Это была до такой степени она, Клэй боялся, что она выскользнет из своего свитера. Он сидел, опустив глаза на письмо от Дулей и Манна из агентства по импорту касательно пропавшего «бехштейна».
— Послушай, Лав, только не здесь, — сказал он. — Я тут никак не могу разыскать пианино.
— Пианино? Да мало ли их на свете! Ты не должен отыгрываться за них на мне.
— Может быть, ты и права, — ответил он.
— Права! Даже если и не права. Даже если я вдрызг не права.
Она положила сумочку к нему на стол.
— Если кто тут и будет играть, так это я.
Совершенно явственно из-за угла застекленного кабинета мистера Арчболда выскользнуло старое черное пианино и следом за ним — обтянутый дырявой кожей круглый табуретик, из прорех которого торчала набивка. Лав была довольна. Засмеялась, присела к пианино и стала наигрывать блестящую грустную джазовую мелодию. Она играла и играла. Ее маленькие руки летали и резвились на клавишах. Музыка сочилась изо всех щелей старого, изъеденного морем пианино.
Клэй поднял глаза. Мистер Арчболд глядел из-за стекла. Мисс Титмус взяла свое личное полотенце, повозилась с туфлями и отправилась в туалет.
Лав поднялась с табуретика. Она кончила играть. Или нет, не кончила. Она теперь уже барабанила задом по грязным, вздутым клавишам просоленного старого фоно.
— Вот так вот! — крикнула она.
Потом подошла и уселась на краешек его стола. Необычайно гибкая. Бурно дыша. Невозможно было не заметить подмигнувших ему застежек на чулках.
Кое-кто из сослуживцев начал уже обращать внимание, с отчаянием увидел Клэй сквозь завесу волос.
И он проговорил:
— Знаешь, Лав, после подобной сцены я вряд ли удержусь на службе. А как жить без жалованья? И о Мадж надо подумать. Я имею в виду, кроме денег, важен еще и престиж. Нам придется сидеть на хлебе с чаем.
— ХА-ХА-ХА, — расхохоталась Лав.
Но ему во что бы то ни стало нужно было не сдаваться, не столько ради себя самого, сколько ради общественного порядка, ради чести учреждения. Он должен был постоять за скрепки.
Почти все сослуживцы всё видели, но у них достало такта не высказываться вслух о столь деликатном деле.
Спустя некоторое время мисс Титмус наклонилась и собрала скрепки, потому что ей жаль было мистера Скеррита.
Он не стал пускаться ни в благодарности, ни в объяснения, просто взял шляпу и, ни на кого не глядя, пошел вон.
Мадж сказала:
— Ты уже пришел? Так рано? Ну, посиди пока на веранде. Я принесу тебе чай с пирогом, думаю, его еще можно есть.
И он сидел на веранде, на которой, бывало, сидела и плакала мать, чувствовал, как южный ветер пробирается под ворот рубашки, слышал, как всплескивает ветвями финиковая пальма. Смотрел на пугливые стайки воробьев.
Мадж сказала:
— Клэй, если не хочешь есть, выпей хотя бы чаю.
Можно, конечно, не обращать внимания, и он пошел к себе в комнату, которая ничуть его не страшила. Она сидела там в кресле в своем сереньком цвета овсянки свитере. Спиной к нему. Так естественно.
— Лав, — сказал Клэй.
Она поднялась к нему навстречу, и он увидел, что она готова погрузиться в море того будущего, западню которого она коварно готовила ему в водах, пахнущих мускатной приправой к взбитому крему душных туманных утр и исполненных озноба дней и ночей.
Если он не устоит перед нею.
Она была как прибрежная вода — не когда она готова сломить мощью прилива и отлива, а когда ласково подбирается и откатывается блаженной волной, и ты входишь в нее, тихонько поплескивая руками. Так нежна была она.
Мадж постучала в дверь.
— Чай стынет, Клэй! — сказала она.
Да, конечно, и это тоже. Ничего не поделаешь.
— Я приготовила тебе очень вкусные тосты!
Она отошла, но потом вернулась и приложила ухо к трухлявой двери.
— Клэй! Ты пойдешь есть?
Мадж не любила подслушивать — из уважения к праву другого на собственный мир.
— В жизни ты еще так себя не вел, — пробормотала она и в первый раз за все время открыла дверь.
И закричала. Заметалась. Что было на нее не похоже.
Она не видела его лица. Оно было скрыто разметавшимися волосами.
— Вот уж никогда я этого не ждала, — рыдала Мадж.
Она увидела истекающую струйкой крови ножку стола. Совсем тоненькой струйкой.
И старую женскую туфлю. Он лежал с белой туфлей в руке.
— Никогда даже не видела этой туфли, — простонала Мадж. — Весь этот хлам, который она тут скопила, все эти ее канарейки, все-все-все, но ведь этой туфли не было!
Клэй лежал с изношенной туфлей в руке.
— Не может такого быть! — рыдала Мадж.
Потому что каждый знает — чего нет, того и быть не может, даже когда оно и есть.
Блики в зеркале. Автопортрет (Отрывки)Был 1926 год. Мне исполнилось четырнадцать, и родители сняли на лето тот самый дом в Фелпеме, в графстве Суссекс. В мягкой зелени окружавшего нас ландшафта моей матери виделось нечто типично английское, полное очарования и куда более притягательное, чем нестерпимый блеск австралийского солнца, жара засухи и постоянный риск наступить на змею. Что до отца, то он видел перед собой лишь пастбища для будущей говядины и баранины. Мне же все здесь сулило покой уединения, залечивающий любые раны, пока сельский говор фелпемцев не заставил меня вспомнить, что я — иностранец.
В неоготическом доме, снятом родителями на каникулы, я чувствовал себя удивительно легко: ничего общего с той жизнью, которая была мне знакома, и в то же время ощущение: здесь я впервые начинаю жить по-настоящему.
«Длинная комната» одним концом выходила в сад, а в другом ее конце стояло большое позолоченное зеркало, все в буграх, щербинках и ямках. Мое отражение колыхалось в водянистой ряби: в зависимости от освещения я то уплывал в далекие глубины стеклянного аквариума, то вдруг снова возникал у его передней стенки и зыбко покачивался, как нить бледно-зеленых водорослей. Люди, считавшие, что знают про меня все, не подозревали о существовании этого странного создания, про которое я и сам-то не знал.
© Patrick White, 1981.
В школе гордость служила мне стеной, за которой я замыкался в себе, зато в каникулы я выбирался из своей крепости. Лондонские улицы вселяли в меня чувство уверенности. Сознание собственной ничтожности позволяло мне растворяться в толпе и плыть по течению. Походка моя порой даже приобретала некоторую чванливость, настолько я упивался своей неприметностью среди этих румяных и сосредоточенных или бледных и рассеянных лиц. Я жадно впитывал в себя высокомерие тех, кому нечего бояться — надменных мужчин в щегольских костюмах и их поджарых, длинноногих женщин во французских шляпках и в мехах, небрежно распахнутых на костлявых ключицах и невзрачных холмиках грудей. Холодная отстраненность этих людей и тот факт, что я мог вызывать у них лишь презрение, не только не иссушали, но, напротив, обильно удобряли почву, в которой готовились дать ростки семена провинциального снобизма.
Она берет меня за руку. Белая полотняная перчатка. Мы идем по коричневой сиднейской улице, между тесно стоящими домами, по горячему асфальту. Она — это моя двоюродная бабушка Грейс, приехавшая погостить к нам из Вест-Мейтланда.
Душно, я устал.
— Патрик, ну что же ты? Шагай. — Бабушка Грейс маленькая, добрая, терпеливая.
— Меня зовут Пэдди. Я ведь Пэдди, да?
— Конечно, ты Пэдди. Но по-настоящему тебя зовут Патрик.
Имя «Патрик» я знаю, оно написано на ручке моей щетки для волос, я видел, только не думал, что это меня так зовут. Но сейчас, среди этих деревьев с багряными цветами, в этом мире красно-коричневого кирпича, оба моих имени кажутся мне чужими. Я нарочно бью носами ботинок о горячий асфальт и начинаю дуться. Это я умею.