Свой человек - Григорий Бакланов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В Комитете подтвердилось окончательно: умер Брежнев. И первая мысль Евгения Степановича была, как стон жалобный: ну что бы ему еще месяца два, хотя бы месяц пожить! Уже подыскано место, уже доложено помощнику, и тот, как передали, сказал: «Добро!». Уже, выходя в свой кабинет, Евгений Степанович представлял, как в один прекрасный, теперь уже недалекий день носком ботинка отшвырнет он от себя этот протухлый Комитет во главе со старым носорогом, который пожизненно восседает на шестом этаже у себя за пустым столом, втянув голову в плечи, будто ему однажды стукнули по затылку, да так он и остался служить со втянутой в плечи головой. Сюда не назначают, сюда ссылают, еще Сталин под конец жизни грозился сослать Молотова министром культуры, дальше некуда, дальше только лагеря.
Со дня на день помощник должен был доложить Генеральному о Евгении Степановиче, поджидал подходящего момента. Это великая наука: подгадать беспроигрышно. Рассказывали, Большаков, тогдашний министр кинематографии, бывало, по три недели, по месяцу возил в багажнике коробки с фильмом, выжидал, подгадывал, а однажды без него показали Сталину, что было, да не под настроение попало, и такой разгром учинил, жизнь авторам перекалечил. Что их жизни — на всех, на всю кинематографию черной тенью легло.
В конце концов, мог помощник и сам решить, достаточно намекнуть кому следует, выдать пару телефонных звонков — всегда не ясно, от своего имени действует или от Самого? И чье последует недовольство… Рассказывали под величайшим секретом, что в последние месяцы жизни Суслова помощник решал, какие вопросы может задать посетитель, и сам же за Суслова готовил ответы на вопросы. Да что помощник! Международные телеграммы — вовсе уж тайна из тайн — прочитывал ему, больному, комендант, вот от кого другой раз судьбы зависят. В этот день в Комитете никто не работал, жили слухами. Изображалась видимость дела, внешне даже как бы еще больше сплотились вокруг пока неизвестно кого. Бумаги печатались, треск в машинном бюро стоял пулеметный, переносили бумаги из кабинета в кабинет, подписывали, возвращали, но мыслящая часть общества, сосредоточенного в этих стенах, гадала, ждала решающего сообщения: кто возглавит Комиссию по организации похорон? Ленина хоронил Сталин. Сталина хоронил Хрущев, он возглавлял Комиссию (то-то и порядку было!). Хрущева хоронил… Впрочем, тут все шло по другому разряду. Если Комиссию возглавит Черненко, бразды правления в его руках.
Еще до того, как объявили по радио, дошло от уха к уху, стало известно: Комиссию возглавил Андропов. И счетно-решающие устройства во многих головах, в том числе в голове Евгения Степановича, срочно стали просчитывать: как? кого? с какой стороны и в какой степени это коснется? Да разве так называемые простые люди, народ знает эти заботы, эту тревогу, от которой стареют раньше времени? Разве зависят непосредственно их судьбы от того, кто на чье место сядет?
Целые шеренги имен проходили перед его мысленным взором. Кто-то из них выдвинется теперь на первый план, угадать бы, не ошибиться. Кого-то неминуемо задвинут, отправят послами в зарубежные государства: кого — поближе, кого — подальше. Но мучил главный вопрос, главная неясность: на нем, на нем как это скажется?
Мартовским вечером 53 года стоял он в толпе под репродуктором на Трубной площади, где потом столько народу задавили во время похорон. Или это у Кировских ворот он стоял? После дневной капели подморозило, пар от дыхания поднимался над толпой в черном воздухе. И все лица подняты были к репродуктору. А оттуда голос диктора, голос Левитана торжественно извещал, как разделили сталинское наследство, кому какой достался пост. И когда назвали Берию и сказано было, что он возглавил МВД, в котором соединились оба ведомства, стоявший рядом полковник с синими кантами на погонах твердо кивнул козырьком и глянул вокруг, будто возвысясь над толпой.
В день похорон Брежнева, когда Евгений Степанович, несколько простуженный, сидел дома, неожиданно, не предупредив телефонным звонком, явился Панчихин. На Евгения Степановича это подействовало как дурное предзнаменование, словно бы и он переходил отныне в разряд пенсионеров, если бывший его подчиненный запросто, как равный к равному, является к нему. А Панчихин всем своим видом как бы демонстрировал, что персональные пенсионеры живут у нас неплохо: он пополнел, порозовели щеки, сменил очки, теперь они были в тонкой золоченой оправе, сквозь цейсовские стекла глядел вовсе не увядший в тоске и забвении, а, наоборот, свежий, строгий господин. И всю церемонию по телевизору они смотрели вместе, в креслах, и Панчихин сидел нога на ногу, в его запасных тапочках.
Звучала скорбная музыка, шли и шли траурные толпы серой чередой: входили, направляемые в Колонный зал, огибали высокий помост, удалялись. Вчера парторг в их Комитете составлял списки тех, кто пойдет на похороны в эти траурные колонны, списки представителей трудящихся, как это принято было формулировать, и один «представитель» начал отказываться — теща больна, жена больна, детки больны, — так этот дурак, которого давно пора выгнать, если бы он не был бессменным секретарем парторганизации, ляпнул: «Ну, гляди, чтоб в следующий раз…»
Евгений Степанович всматривался в лица идущих. Ни в одном — скорби, только любопытство к происходящему. Идут, перешептываются, глядят с интересом, даже улыбки мелькают, только одна утирала глаза. И от неясности главного, что его ждет теперь, думал с раздражением: разве это народ? Дикари! Стадо!
Каменели рядом с обнаженными холодными штыками лица безымянных часовых у гроба, как не впервые они здесь каменеют, словно это все те же молодые лица, высеченные однажды и навечно. Люстры на потолке, знаменитые люстры, затянуты черным: лазали туда человечки, как муравьи, как-то доставали. Высокий помост. Красные и черные полотнища. Горы цветов. Венки, венки. И там, на возвышении, в цветах по грудь — покойный. Камера наезжала, показывала крупно: брови, ставшие темней на мертвом лице, провалы глазниц, ноздри, запавший рот; наверное, протезы вынули, оттого так сильно запал. Все последнее время нечленораздельные раздавались из него звуки, но раздавались! И была вершина пирамиды, плоха ли, хороша, но была. А пирамида, в свою очередь, состояла из бесчисленных пирамид поменьше, и у каждой, даже самой махонькой, была и своя вершина, и свое основание под ней. И все вместе они скреплялись единым притяжением, прилегали друг к другу плотно, сплачивались в общий монолит. Гениальное построение это пережило тысячелетия и века, оно бессмертно, оно отвечает самой сути человеческой натуры: каждый стремится возвыситься, возглавить, создать прочное основание под собой. А теперь что ждет?
Генерал-лейтенант приличествующим траурному событию замедленным шагом вел за собой почетный караул — звездный час его жизни, внуки внукам будут рассказывать: а вот наш дедушка… Он шел впереди, он выступал, возглавлял, вел, и был он пешкой в сравнении с теми, кто следовал за ним. Они стали по сторонам гроба, все в темном, траурные повязки на рукавах: Гришин, Устинов, Громыко, Черненко, Тихонов. Камера подробно показывала лица. Не молоды, ох, не молоды, вздыхал в душе Евгений Степанович, на самом уже на краешке стоят. За короткий срок троих не стало: Косыгин, Суслов и вот Брежнев. Не ко времени вспомнилось, какой-то мерзавец пустил анекдот: новый вид спорта наших руководителей — гонки на лафетах… Самое святое, что есть у народа, готовы осмеять! И ведь пресекают, но таково свойство анекдотов в нашей стране, что распространяются со скоростью света.
И по другую сторону помоста камера медленно проследовала по лицам: Андропов, Щербицкий, Кунаев, Романов… Можно представить себе, какие мысли у них сейчас в головах, какие планы сокровенные! Каждый свое обдумывает. Теперь начнут возглашать про коллективное руководство, которое одно лишь способно заменить… Вот Романов, этот, пожалуй бы, смог, хотя и меньше всех ростом: маленьким людям великие сны снятся. Глаза ледяные, будто даже не человеческие, водяные, бесцветные глаза, такой долго раздумывать не станет, порядок жесткий наведет. Но вспомнилось огорчительное, как в Финляндии, при посещении дома, где жил Ленин, пытался Романов возложить к бюсту Ильича букетик цветов; и на помост вставал, и на цыпочки поднимался, а дотянуться не смог, хоть был установлен бюст этот на высоте человеческого роста. В прежнее время осталось бы достоянием узкого круга лиц, а ныне — телевидение, все видели, как он старался, как у него от усилий весь пиджак перекосился на спине, даже одну ногу приподнял и — не дотянулся. И вот такому править Россией…
Еще торжественней выступая, входя с этого часа в семейные предания, генерал-лейтенант привел новую смену, а тех, кто отстоял свое, увел за собой. И выстроились, потупясь: Алиев, Рашидов, Демичев, Соломенцев, Долгих. И опять Евгений Степанович жадно вглядывался в лица соратников, отдававших последний долг, искала опоры его душа. У Долгих правда что долгое, вовсе без выражения, никак не впечатляющее лицо, а волосы красит в тот же цвет, что и Евгений Степанович, как удалось узнать, тем же американским красителем. Демичев Петр Нилыч стал совсем как бабушка седая, не зря прозвали Ниловной. Алиев… От этого неизвестно чего ждать. Взгляд маслянистый, ускользающий, лицо будто смазано ложью. Да и старался слишком уж наглядно, это не забывается. Когда Брежнев последний раз приезжал в Баку, жара, как на грех, стояла страшная, кусты пожухли, так, рассказывают, их опрыскивали для вида зеленой краской, освежали. И еще умудрились от усердия такой помост на площади, такую трибуну соорудить, что Генеральный еще у подножия понял: высока для него, не осилит по немощи. И взбираться не стал. А потом эта темная история с подаренным бриллиантовым перстнем… Было, не было, а директор-то фабрики, как утверждают, повесился, а дыма без огня…