Далеко ли до Чукотки? - Ирина Евгеньевна Ракша
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда по лощине вступил в голый, как налинованный, частый осинник, увидел свой след, попавший третьего дня в заячью петлю. Увидел и старый, давно занесенный чужой охотничий след. Увидел все это и вдруг остановился, пронзенный неожиданной, страшной догадкой: где-то здесь, в осиннике, он наткнулся тогда на отравленную приваду. Вспомнил и в испуге бросился дальше по следу, торопясь и задыхаясь морозным ветром. «Скорее, скорее!» — всхлипывало в груди. Как будто мог теперь что-то предотвратить, изменить. Спешил что было сил, и в глазах прыгали пятна собачьих следов.
Возле привады внезапно остановился как вкопанный, с изменившимся, побелевшим лицом. Зачем-то снял шапку. Куски бурой смерзшейся требухи там и сям валялись среди собачьих следов, в истоптанном сером снегу.
Глядел исступленно, уверял себя, что все тут по-прежнему, все лежит, как тогда, и что Белка отравы не трогала. Но сердце в груди стучало гулко и безнадежно, руки дрожали. И с неожиданно громким, отчаянным зовом: «Белка!.. Белка!..» — он кинулся в чащу по ее следу, по хлестким кустам и прогалинам. Не чуя ног под собой, проламывая лыжами наст, падал в колючий снег, царапал руки и снова бежал: «Белка… Собачка…» На поляне ветер выбил слезы из глаз, обжег кожу, точно ее ошпарили, и не было, совсем не было воздуха для дыхания.
Собака лежала в снежной, глубоко раскопанной, раскиданной яме, измученно разметав лапы, схватив снег оскаленной мордой. Сухие травинки раскачивались над ней, и ветер чуть пошевеливал белую шерсть на загривке.
Назад Сергуня плелся еле переступая, не чувствуя самого себя. Ни о чем не думалось, ничего не хотелось. Он то медленно, безразлично шагал, вытягивая ноги из снега, то начинал торопиться и двигаться с ожесточением. Ветер с гулом гнал над сопками, над тайгой низкие мокрые облака. Наст с неприятным хрустом ломался, носки лыж при ходьбе часто ныряли под корку и тонули в сыпучем месиве. Их надо было вытаскивать, высоко поднимая ноги и балансируя. Сергуня измучился, в груди нехорошо заныло. Он часто падал, ссаживал руки о ледяную корку, — снег под ней перекипел и был жгуч. Рукавички он где-то давно потерял. Однако старик словно не ощущал своих усилий. Глаза глядели вокруг подолгу — на холмы, на деревья, — точно сразу не узнавали местности, хотя он прошел уже след в след почти весь свой обратный путь. О погибшей собаке старался не думать, хотел только скорее выбраться из этого месива — на твердое, на устойчивое. Тракт был уже близко, за сопкой. И чтобы сократить расстояние, он не стал сворачивать на Маринки, в распадок, а решил идти прямиком через сопку.
Вверх подниматься было совсем невозможно. Проломив корку, лыжи ехали обратно и тонули до самой пятки. Через десять — пятнадцать шагов в бессилии он опускался в снег и отдыхал. Рукава ватника и штаны размокли, унтишки были забиты снегом.
Наверху, на поляне, уже перед спуском, он на минуту остановился, плотней нахлобучил на потную голову шапку. Внизу перед ним простиралась долина реки, а за нею темнела ленточка тракта, на которую, словно бусы, были нанизаны избы его Ильинки. Небо над головой было серым, бесплотным. На Эдигане, наверно, шел уже снег, а здесь при порывах ветра несло позёмку. Но снег скоро должен был прийти и сюда, и надо было торопиться. Старик прикинул, что на спуске, на быстром ходу наст выдержит, и, пригнувшись, привычно покатил вниз, окунаясь во встречный холодный ветер. И темные стволы понеслись навстречу, неожиданно расступаясь и мелькая по сторонам.
На середине склона его вдруг резко тряхнуло, подкинуло. Деревья опрокинулись, полетели. И он зажмурил глаза, как в детстве. Услыхал, как с треском лопнула лыжа. И его понесло, понесло, крутя, переворачивая в снежном, сыпучем месиве.
Наконец все замерло, остановилось. Он лежал в сугробе без шапки, неуклюже раскинувшись. Слышал шелест позёмки. Потом увидел над собой неподвижное небо, перечеркнутое ветвями кустарника, и редкие стволы сосен, которые уходили ввысь. И еще увидел лыжу, что осталась у него на ноге и теперь косо торчала над ним из снега. Надо было подняться, найти вторую, отыскать шапку и спускаться к реке — тут осталось уже недалёко. Но он почему-то не мог шевельнуться, не мог двинуться. Что-то тяжелое с болью давило к земле. Придавило и не отпускало. Это должно было скоро пройти, с ним такое бывало и раньше, вот такая же боль в груди. Скосив глаза, увидел рядом шершавый сосновый ствол, о него надо было бы опереться и встать. И еще он увидел в снегу свою руку. Кисть руки с согнутыми, желтыми от табака пальцами. Позёмка наметала в ладонь сыпучего снега, и эта рука, к которой он так привык за целую жизнь, вдруг показалась ему чужой. Он захотел сжать ее. И не смог. Хотел вскочить, закричать, побежать на тот берег к людям, но не мог даже двинуться. И от этого непривычного, неожиданного, страшного в нем все взбунтовалось, все напряглось… Всей силой духа он заставлял свое тело подняться, хотя бы пошевелиться. Но оно оставалось недвижным и безучастным. Оно перестало принадлежать ему и подчинялось теперь другим законам, которые были выше его желаний. Разум, душа оставались все еще им, Сергуней, а тело, которое он столько носил по земле, которое столько служило ему, теперь отошло и стало ему неподвластно. Незнакомый, холодный страх пронизал все его существо. Мозг еще ясно работал, глаза глядели, слух различал шум ветра, постукиванье ветвей, и даже пахло как будто весной и свежей землей, но теперь с беспощадной ясностью