Господи, сделай так… - Наум Ним
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Кстати, Сашка на том суде был свидетелем, и все свои премиальные он получил сполна, потому что директор, как Сашка и предполагал, оказался не падлой конченой, а нормальным отходчивым мужиком — вспыльчивым, конечно, и резким, но без этого — никак…
А Шурку, может быть, и сломали эти два не предусмотренных им года. Вернулся он опухший лицом и беспробудно запил — уже навсегда.
Много жизней спустя писатель-юморист Жвадорин привез меня в Богушевск на своей компактной, уютной и почти вездеходной “Ниве”. Он хотел увидать места моего детства. Знакомство свалилось на нас взаимно удивительной удачей. Мы были из напрочь разных жизней с трудносовместимым опытом и не могли наговориться. Так и остановились перед бывшим моим домом, продолжая разговор, не оконченный за все пятьсот километров пути.
В открытое окно со стороны Жвадорина влезла здоровенная вурдалацкая бо´шка, урытая красными буграми до глаз. Это был Шурка.
— Купите, мужики, эта вона. — Шурка протягивал отстраняющемуся Жвадорину промасленные гайки, слегка цокающие в дрожащей ладони. — А, Навум, купи вона, — приветствовал он меня, будто видел здесь еще вчера, а не десяток лет назад.
Сказать, что он был пьян, это — оскорбить всех, кто когда-нибудь напивался до любой степени бесчувственности. Вино из Шурки можно было выжимать. И не из него одного…
Казалось, что все время моего здесь отсутствия все мои односельчане пили вбеспросвет, а остальная их жизнь текла по-старому, будто и не жили они все в другой уже стране и в другом времени. На перекрестке двух основных поселковых дорог, где по-прежнему располагались основные магазины и питейные заведения, все так же стоял Скворец-младший, стреляя у проходящих знакомых сигареты и мелочевку. На этот пост он заступил лет через пять после окончания школы в своем первом и, как оказалось, окончательном запое. А сначала судьба вроде бы сочиняла ему совсем другую песню…
Скворец-младший унаследовал от отца его звонкую трубу и редкое имя Дорофей. Имени он чурался, а трубу обожал и приручил ее до заслушаться только. Где-то он доставал пластинки с не очень разрешенным джазом и с них — по слуху — перенимал новые варианты и вариации своей совместной с трубой жизни.
Потом они стали жить втроем — Скворец, труба и нерасчесываемо-кучерявая Дина, которую Скворец называл “моя Еврейка-Дикая”. Скворец в то время и не помышлял пить, да и не мог бы, потому что губы его всегда были заняты или трубой, или Диной и никакой стакан не мог бы к ним той порой пробиться.
В черный день они втроем потарахтели на старом мотоцикле по грибы, и в лесу Дину ужалила гадюка. Переполошившийся Скворец гнал обратно в больницу не разбирая дороги да так и не понял, на что налетел его мотоцикл, когда его и Дину вышвырнуло на землю. Дину в больницу он донес на руках, но та была уже без сознания.
— Она жива? — теребил Скворец Баканова.
Тот только руками разводил и пытался объяснить про кому и про границы возможностей современной медицины.
— Она нас слышит? — пытал Скворец.
— Может быть, — бормотал Баканов. — А может, она слышит уже иной мир…
Ночь напролет под проклятия всей больницы Скворец дудел у постели Дины, вызвенивая ее обратно из бессознания их общими любимыми мелодиями. Под утро она неожиданно открыла глаза.
— Не закрывай! — заорал Скворец. — Смотри на меня. Слушай.
Боже мой, как он, наверное, играл!
Но Дина отвела от него взгляд и закрыла глаза. Скворцу показалось, что там, в своей темноте, она хочет досмотреть что-то очень важное — более важное, чем он и его труба.
После ее смерти Скворец оставил трубу и запил.
Но у Скворца хоть был повод, а пили-то все сплошь. Пили, будто это и было главным предначертанием всей их жизни — ответственно, натужно и ежедневно без всплеска даже какой-либо радости пития.
— Это я виноват, — непонятно признался Мешок в ту зиму, когда посадили Шурку и когда я впервые так надолго вернулся в поселок.
Мешок имел в виду свое пожелание, чтобы никого не арестовывали за самогон, но я конечно же ничего не понял. Я вообще тогда Мешка не понимал. У него были золотые руки, но все в его дому и вокруг дома рушилось и приходило в негодность. Ночами Мешок слушал вражеские голоса по подаренному мной допотопному отцову приемнику и сумел добиться от этого лампового монстра вполне приличной слышимости, вопреки все еще работающей и недовзорванной нами глушилке.
— Разве починить забор труднее, чем переплести книгу? — Я с удовольствием вертел в руках классно переплетенный Мешком томик “Архипелага” и наседал на довольного похвалой Мешка своими недоумениями.
— Во-во, — образумь этого обормота, — скрипела Клавдяванна мне в помощь, выбравшись из своего закутка.
— Ты не думал, почему у Солженицына его Матрена живет в таком запустении? — огорошил меня Мешок. — Может, праведникам так и начертано?
— Что начертано? Жить с тараканами? В этом, что ли, праведность?
— Ничего не выкраивать для себя.
— Зусим с глузду сышоу, — вздохнула Клавдяванна и опять скрылась к себе за печку.
— И ты, значит, праведник?
— Я только учусь, — улыбнулся Мешок.
— А ты не можешь учиться этой своей праведности и одновременно приводить в порядок дом?
— Боюсь, что так нельзя…
Я испугался, что Клавдяванна права и Мешок на самом деле слегка не в себе. А может, и не слегка…
Мешку и самому казалось, что он сходит с ума. Это было время его счастливой влюбленности, и поэтому он старался в будущее не смотреть и о будущем не думать. Что он мог там предложить своей очаровательной избраннице — порушенную избу с тараканами? Может быть, праведникам и не след жениться? Почему неведомые силы наделили именно его заботой о неустроенном мире, обделив возможностью озаботиться своей судьбой? А если нельзя осчастливить женщину, которая зашибла сердце, то что за дело ему до всего суматошного мира?..
Но изнывающий в неправедах мир теребил Мешка, не позволяя тому полностью потонуть в своих безответных вопросах. Мешку подступало доставать снова свою таинственную тетрадку, и он надолго замирал над ней — огромный, всемогущий и… беспомощный.
Теперь уже он занимался справедливым переустройством мира до предела сосредоточенно, вытеснив предварительно из себя любые жизненные нетерпения, и обломов почти не случалось. На долгое время основной заботой Мешка стало обережение Солженицына и Сахарова. Нобелевки он им не хлопотал, полагая, что для этого у них хватит других ходатаев, но ежедневно почти вымаливал им спасение от тюрьмы. Главным источником информации для Мешка оставался древний ламповый приемник, и поэтому так получалось, что он свои могущественные возможности включал не в опережение событий, а вслед за ними, стараясь поспеть за унырливыми гэбэшниками и их неожиданными придумками.
Но одно хорошее дело он придумал абсолютно самостоятельно, без всякой подсказки из приемника. В стране объявили пятидневную рабочую неделю, подарив всегда не успевающему как следует похмелиться народу два выходных подряд. Наверное, лучшим подарком это стало для не очень пьющих евреев. Вслед за самим Богом стремящаяся к такому же могуществу партия заново даровала евреям их священную субботу. Вдохновленные этим подарком еврейские старики стали вновь часто собираться в дому моего деда, но уже не на запрещенные им ранее молитвы, а чтобы перетирать беззубыми ртами невероятные новости о том, будто бы в самом Кремле появились какие-то люди, вознамерившиеся облегчить древнему народу его сегодняшний день. Старики сидели у телевизора и играли в свою вечную игру.
— Аид, — тыкал пальцем кто-либо из них в экран с помехами, — еще аид и еще один.
— Это аид? Чтоб я так жил! Это гой, и морда у него что у погромщика.
— Нет, это — аид. Он скрывается, потому что надо скрываться, а если бы не скрывался, то — чистый аид.
— А я говорю — погромщик.
— Сам ты погромщик.
Так они и отошли один за одним у этого же телевизора, не прекращая привычной свары…
Еще в тетрадке Мешка было написано о благополучном полете американцев на Луну, о победе израильских агрессоров над несчастными арабскими армадами, о спасении Буковского (правда, Мешок всегда принимал его за космонавта Быковского), о победах советских хоккеистов и фигуристов, о том, чтобы для местной детворы регулярно привозили в поселок мороженое, а для взрослых — пиво…
Но в зиму, о которой идет речь, Мешок к своей тетрадке не прикасался.
Это была замечательная зима. Я перепечатал, а Мешок переплел такое количество разнообразной недозвольщины, что если бы сейчас и помереть, то совсем не стыдно было предъявить кому там положено результат своих здешних трудов. Но этот отчет откладывался, и подступила пора прощания.