Драчуны - Михаил Алексеев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Клевета это! Форменная клевета! Прошу занести это в протокол собрания! – закричал отец.
– Заноси, записывай!.. Не больно я тебя испужался!.. Карюху свою паршивую ты, конешное дело, приведешь на обчий двор с радостью, но далеко ли мы на ней ускачем!.. Она ить, кляча твоя, дедушки Ничею ровесница!..
Трескучим взрывом хохота встряхнуло нардом.
Оратор, гневно посверкивая побелевшими от внутреннего накала глазами, вновь поднял малах й, требуя тишины. Дождавшись наконец ее, обиженно упрекнул зал:
– Что ржете, как невыхолощенные жеребцы… Аль што не так баю!
– Так, так! – заорали с разных мест мужики, боясь, как бы оратор не покинул сцену и не лишил их веселого действа. – Давай, Гришка, крой!
– Крыть никого не собираюсь. Я вам не картежник, – заметил Жуков с достоинством. – Вы вот хохочете, а я ищо не все сказал…
– Давай, давай! – радостно плеснулось из зала.
– Я и говорю… Ежели вы примете в колхоз Миколку Лексеева, Хохлова то есть, – заторопился Григорий Яковлевич, подбодренный залом, – ежели вы его запишете, то я ни в жисть не подам заявлению!..
– Эко беда! Ну и не подавай – без тебя проживем как-нибудь! – впервые подал свой голос дядя Петруха, заявление которого только что пробежало по рядам и добралось до президиума.
– Ну и живите, а я погляжу, потому как быть с твоим брательником в одной артели не хочу! Вот и весь мой сказ!.. Нет, не весь!.. А ищо хочу спросить вас, товарищи начальники! Хочу спросить вот об чем: скажите, пожалуйста, почему в списке для раскулачивания нету старшего хохла Михайлы, церковного старосты, ктитора то есть?.. Аль позабыли, как при столыпинской лехорме он, хохол этот, сграбастал себе кус самой жирной землицы за Большим маром, у Прави-кова пруда? Позабыли об его отрубах?.. Почему, скажите на милость, Яшку Крутякова можно на высылку, а этого нет?! Почему, я вас спрашиваю?! – уже кричал, стараясь быть услышанным в загудевшем зале, распалившийся оратор. – А теперича спросите Миколая, куда он дел свою молодую кобылку! Ить он нарошно выпустил ее со двора, штоб бирюки задрали. Про то все знают!..
– Да как же тебе не стыдно, Григорий! – плачущим голосом вскричал отец. – Что ты говоришь! Креста на тебе нет!
– Чего нет – того нет, – согласился Жуков, ухмыльнувшись, – потому как сроду ни в каких богов не верил.
– Оно и видно. Ну а совесть у тебя есть?
– Совесть есть. Потому и говорю по совести.
– Прекратить перепалку! – прикрикнул Сорокин. – А ты, Николай Михалыч, успокойся. Разберемся мы с этим. Говорил я тебе, что ваша ссора до добра не доведет, – последние слова председатель произнес тихо, только для моего отца, дотронувшись рукою до его рыжих, взъерошенных, как перья у драчливого воробья, волос.
Отец уже не слышал, что там еще говорил Жуков, не заметил и того, как тот покинул сцену и удалился на свое место.
Собрание кончилось, когда до восхода солнца оставалось часа два. Глаза вышедших из нардома долго не могли освоиться с темнотой. Не было настоящего снега, который отогнал бы ее немного. Люди одиночками и группами растекались по улицам и проулкам. Их движение угадывалось по мерцающим огонькам цигарок. От того места, где эти огоньки, подобно Стожарам в небе, скапливались и мельтешили, доносились оживленные голоса. Удивительно, что вовсе не слышно было смеха. Зато в разных дворах, ближних и дальних, то там, то тут, подымался, все усиливаясь, бабий крик, перемежаемый истеричными причитаниями. Напуганные им петухи внезапно остановили свою обычную утреннюю предзоревую перекличку, а собаки, наоборот, подняли по всему селу истошный лай, то и дело переходя на протяжный, потрясающий людские души вой, согласно сливающийся с воплями женщин.
– Ну, вот оно – началось. И не для меня одного! – вслух проговорил отец; он никак не мог открыть трясущимися руками калитку нашего двора. Открыв наконец и войдя внутрь двора, глухо, со стоном вымолвил:– Ох, наслушаемся мы теперь этих песен вот до сих пор! – и он чиркнул ребром ладони по своему горлу.
Отец не сразу вошел в избу: задержался возле Карюхи, уткнувшейся длинной мордой в корзину с овсяной мякиной. Заслышав хозяина, Карюха оторвалась от еды, фыркнула, сверкнула большим влажным глазом и дыхнула на подошедшего теплым парком. Отец, прижавшись щекой к ее ноздрям, сдавленно проговорил:
– Ну, что, Карюха?.. Не везет нам с тобой… Как будем жить дальше? А?.. Ну, что же ты молчишь, глупая?.. Убил нас тот злодей, сразил насмерть… доказывай теперь… А все ты, неразумная тварь!.. Зачем увела Майку со двора?.. Ну?.. Эх ты-и-и-и!
Он говорил, а из глаз его сами собой сыпались крупные, тяжелые слезы. Они сперва падали на полу тулупчика, а потом уж и на землю, едва прикрытую тонким слоем синеватого снега.
– Ну, ничего, Карюха, милая… Как-нибудь, как-нибудь…
Перед тем как войти в дом, отец насухо вытер глаза, постоял недолго у сенной двери, чтобы хоть немного успокоиться. Вспомнив вдруг, что самому-то ему незачем идти в колхоз (ведь он как-никак служащий, получает государственную зарплату), что в артель войдут лишь члены его семьи, малость ожил, ободрился и, набрав в легкие побольше холодного, освежающего грудь воздуха, шагнул в сени.
Раздевался у порога потихоньку – не хотел будить жену. Но она не спала, лежала на широкой деревянной кровати в задней избе с раскрытыми беспокойными глазами. Оттуда сейчас же послышался ее тревожный голос:
– Это ты, Миколай?.. Ну что, как там?..
– После расскажу. Дети все дома?
– Окромя Леньки – все. Того все нету. Господи, не стряслось ли с ним чего!
– Не стряслось.
– У тебя, знать, сердце каменное, отец. Сын родной пропал, а ему хоть бы что!
– Найдется, говорю, твоя пропажа, скоро объявится. В Баланде Алексей, на курсах.
– Чего же ты молчал до сих пор? У меня сердечушко разрывалось.
– Сам узнал только позавчера, от районного уполномоченного.
– Да какие там еще курсы? – вновь забеспокоилась мать.
– А черт его душу знает! Отвяжись ты, мать, ради Христа! Без тебя тошно!
– Тебе что, а каково матери? Тот пропал, четвертую неделю ни слуху ни духу об нем. А младшой заявился вечор с расквашенной мордой, весь в кровище. Там страсть одна! Глянул бы ты на него. Только, ради бога, не бей! Его и так отделали – ужас!
– Кто его так? – скорее механически, чем с целью получить ответ, спросил папанька: душевные раны, полученные им в нардоме, саднили, похоже, сильнее физических.
Мать, однако, по-своему поняла вялость в его голосе и обиделась:
– Кто, кто? Так он мне и скажет – кто. Ты отец, ну и спроси!.. Баит, что упал, а я не верю. Опять, видно, подрался с тем разбойником Жучкиным… Бровь рассечена, страшно, говорю, смотреть!..
– Глаз-то цел? – спросил отец, с трудом отрываясь от того главного и тревожного, что камнем давило и на грудь, и на виски.
– Целый, бог миловал.
– Ну чего же ты всполошилась! – осерчал уже отец за то, что происшествие, о котором сообщала ему жена, было просто ничтожным, не шло ни в какое сравнение с тем, какое сотворилось с ним на кончившемся полчаса назад собрании. Ни папанька, ни мать и никто другой не могли тогда и подумать о пускай отдаленной, но прямой родственной связи двух этих несчастных историй, о том, что проросли они из одного недоброго зерна, что у них один источник, о котором, однако, все давно позабыли.
Все более хмурясь и заправляя в правый угол рта свой унтер-офицерский ус, отец сказал:
– Нашла над чем сокрушаться! Заживет, как на щенке. Мне, мать, похлеще досталось от Гришки Жучкина…
– О святая богородица! Чего он?!
– Ладно, разберемся. А вот батюшку моего придется завтра же – нет, нынче же! – забрать к нам. Чего доброго, могут и раскулачить их с Пашкой. Жучкин про отруба отцовы вспомнил, про ктиторство и прочее. Надо спасать. Одного Павла, может, и оставят в покое. Теперь успевай поворачиваться: попрут со всех концов села сродники за разными справками. Это уж как пить дать!
– Что поделаешь, отец! Коли могёшь, помогай. Мы ить, родимай, все на этой земле сродники.
– Легко сказать – помогай! А как? – И, кажется, именно в ту минуту окончательно сложилась в потревоженной душе отца и вырвалась наружу формула, которую мы слышали от него много раз:– Как, я тебя спрашиваю?.. Ты попробовала бы служить одновременно и богу и черту! А я служу.
– Возьми да уйди, коли невмоготу стало.
– Хочешь не хочешь, но придется.
Мать не придала особого значения этим мужниным словам, потому что вспомнила про нашу Рыжонку, которая должна была вот-вот отелиться. Накинув на плечи какую-то одежду, заторопилась:
– С часу на час жди. А мороз лютый. Замерзнет теленок… А ты, отец, сосни часик, отдохни маненько. Бог не выдаст. Проживем как-нибудь. Не пропадем среди людей. Как все, так и мы. Поспи. Я счас проведаю Рыжонку и затоплю печь. Блинков вам испеку.
Чем-то теплым, домашним, успокаивающим и убаюкивающим повеяло от этих ее привычных, не заготовленных заранее, просто и естественно произносимых слов, и отец скоро задремал.