Прклятый род. Часть II. Макаровичи - Иван Рукавишников
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Смеялся. Но позволил туче близкой на лицо его лечь. И туча свинцовая приласкала лицо его. А Степа Герасимов, раза три взглянув на Юлию, ничем не отвечающую, говорил:
- Да, да. Ты прав. Но ты совсем не прав, если иначе посмотреть. Идеи русских людей, лучших русских людей...
- Стой! Позволю прервать тебя. Люди, идеи не делают страну. Пусть хоть на Чукотском носе поселятся завтра художники, мыслители, поэты всех стран. Не будет Чукотский нос страной из-за того. Через пятьсот лет, может быть. Но то новый вопрос. Идеи. Идеи. Идеи не просят, чтоб им географические карты показывали. Люди, имеющие идею, да к чему им страна, родина, тем людям! Степа, как думаешь: для чего великое творится?
Боясь насмешки, молчал Степа. Молчала и Юлия. А Виктор тогда:
- Чтоб жить, чтоб жить нам можно было... Для того история. Для того история дела свои творит. Пусть поганые дела, пусть омерзительные, но в ней хочу жить, в истории стран. Там смерть не смерть. Там прадед правнуку руку подает. Там скамья резная, там своды. О, переплет кожаный вековой! А не букварь-однодневка.
Боясь чего-то, что знала она, Юлия сказала:
- Конечно, так. Все это так. Господа, пойдемте ужинать. Ну, по-здешнему обедать, что ли. Пора.
И шли. И ворчал Степа Герасимов. Не хотелось ему разлюблять Россию.
- Ну, а в Россию едем, что ли? Поедешь с нами?
- Поедем.
Это Степа сказал. И не знал, зачем сказал.
- Пошантажирую я там, а вы революцию сделаете.
Степа Герасимов молчал. Шли в кафе Бауэра. Успела сказать Степе Юлия:
- Уговорите. Пожалуйста, уговорите ехать.
Отвечал шепотно:
- Конечно. Как могу.
В ресторане Виктор пил. Говорил:
- Вы тело полюбите! Тело! Тело человечье! А потом душу. Что вам душа. Красоты не понимаете. Красоты!
Музыка мандолинистов, простая и стройная, помешала. Потом Юлия сказала:
- Поедем, Виктор, в Россию.
- Конечно, поедем.
И Степа сказал:
- Едешь что ли, Виктор? Тогда и я поеду.
XXIV
Приехав в родной город, испугался. Страхом черным окутался весь.
- Успокойся. Успокойся... Виктор, что с тобой? Что с тобой, родной? Вот вчера веселый был. Ну, можно Степану Григорьевичу к тебе? Поговорите... Ну, я доктора позову.
Но на диване бился в бессловных рыданиях, подчас рукой отмахиваясь. Сжимая пальцы, с лицом бледным ходила Юлия по комнатке гостиничной, на дверь опасливо поглядывала.
Врача не впустил. Часы шли томительные. Выплакались слезы ужаса бурного. Затих. Подозвал. Подошла обрадованная.
- Подушку дай... И холодно.
Лежал, побледневший и похудевший. Тихий, как выздоравливающий, с улыбкой-гримасой на губах дергающихся. Руку Юлии в свою руку взял. И зашептал-застонал:
- Страшно мне... Страшно.
Уговаривала, ласкала. Умоляла сказать все, все, что мучит.
Шептал лишь, руки ее схватывая:
- Страшно... Страшно мне...
Догадывалась:
- Виктор, это город твой родной тебя напугал? Скажи. Воспоминания тяжелые? Да? Так бывает. Знаю. Скажи, тебе легче будет. Хочешь, уедем? Скажи. В Петербург тебя увезу.
- Не то. Страшно, страшно мне.
К вечеру будто успокоился.
- Почитай.
Читала «Метаморфозы» Овидия.
- Нет. Дальше. Не надо про Горгону.
А через полчаса:
- Один я хочу. Может быть, усну. К Степе пойди.
- Я лучше с тобой, Виктор.
- Нет, один я.
Нерешительно вышла. В соседней комнатке сидела, то к тишине чутко прислушивалась, то Степе голосом шепотным опасения свои повещала.
А Виктор в яму черную глядел очами, тайной страшной обожженными, опаленными холодным-холодным огнем пустоты. Страх дикий в мозгу гудел. Стены чужие, голые стены общего дома томили, насмехались. Людей живых хотелось видеть, слышать близко-близко. Но не звал людей. Губами дрожащими шептал лишь:
- Надя... А, Надя? Надя, зачем? За что, Надя?
И замолчал, дрожа под пледом теплым. И ждал в тишине.
- А! Молчишь? Ты молчишь? Да... Наказуешь...
Встал, крадучись, боясь шуметь. Будто здесь рядом враг спящий.
- ...Наказуешь... Наказуешь...
Зубами улыбка белая стучала. К окну подошел бесшумно. Там, на площади, где огни вечерние только что зажглись, церковка старинная колоколом призывным загудела ударно. Не слышал. У окна к чемодану наклонился. Открыл. Как вор боящийся вещи вынимал руками неверными, на ковер возле складывал.
- Наказуешь! Наказуешь!
Будто заклинание шептал. Все искал.
- А!
Слезы полились. Силы таяли. На ковер сел. В нутро чемодана смотрел. А оттуда в глаза ему Amor. Как из ямы. Как из той ямы. Слабость дрожащую поборол. Вынул картон толстый.
- Прости... Прости...
И к мокрому лицу, мукой черной побеленному, то лицо прижал. То лицо, такое маленькое.
- Прости, поцелуй. Прости, поцелуй. И дай жить. Жить!
И дрожали губы, с холодного, с плоского лица яд страха смертного пили.
- А! Наказуешь! Не хочешь! Не хочешь! Ты не хочешь...
Бросил картон. И к чемодану опять. Опять ищет, заклинания, вот уже грозные, шепча. И нашел. И то был револьвер. Смеясь тихо, заливчато, по-новому, кошкой к двери прыгнул, задвижкой щелкнул. И назад прыгнул. У окна, над «Amor» лежащей встал. В лицо маленькое вглядывается, в лицо будто смеющееся над ним из ямы, из ямы черной, бездонной, из ямы, под ногами его разверзающейся. Потому и маленькое оно, лицо то, долгие века любимое.
- А! Смеяться? Смеяться? Ты так? Ты так? Ты этого хочешь? Этого хочешь? Так нет! Так нет. Сперва тебя. Сперва тебя.
В лицо маленькое, в лицо из ямы бездонной хохочущее, целится. Черный револьвер в руке белой не дрожит, по лицу белому слезы текут незамечаемые.
И ударил выстрел. И выпал револьвер черный, И сквозь волны белые новой пустоты увидел еще Виктор пробитое лицо обожаемое. Зверь ползучий, свистящий, лапой липкой сердце Виктора сжал. На ковер пал Виктор. Сначала как бы над ямой склониться хотел. Но повалился. Лицом о ковер ударился. И все пропало для сознания его. Не слышал, как Юлия кричала:
- Застрелился! Он застрелился!
Не слышал, как дверь слабыми руками рвала. Не слышал, как по коридору потом бегала, крича и воя.
Пришли-подбежали к двери запертой чужие люди. Звякнув, отскочила медная задвижка.
Недвижимо лежал Виктор. И подняли, и на кровать положили. И расстегивал и обрывал пуговицы Степа Герасимов, ища смертельную рану. Пришел врач.
- Глубокий обморок.
Осмотрели револьвер и вещи из чемодана выложенные. Увидев пробитую «Amor», что-то вмиг поняла Юлия. И вскрикнула..
И то лицо, уцелевшее на картине, но опаленное, лицо рядом с пробитым лицом, улыбкой явного безумия глянуло в глаза Юлии.
И от чужих спрятала насмерть раненую «Amor». И отошла со Степой. И шептались долго.
Врач ложкой разжал стиснутые зубы Виктора и лил лекарство. Происшествие объяснял так:
- Хотел застрелиться. Промахнулся. Крайне нервная организация. Впал в обморочное состояние. К тому же вином от него пахнет. А револьвер, конечно, припрятать.
Перед лицами испуганными гостиничных слуг давно дверь Степа захлопнул. И долго после того, как у кровати Виктора те трое знали, что случилось и каждый по-своему объяснял то, по коридорам гостиницы, вверху, внизу, шепотно носился первый крик Юлии:
- Застрелился! Застрелился!
Кто-то услужливый побежал. И менее чем через полчаса во дворе Макарова дома уже шептало, уже о стены крепкие билось:
- Застрелился. Застрелился.
Из гостиницы то был второй вестник за тот день. Первый, утром еще, загадочно как-то подмигивая, сообщал дворне:
- Ваш-то, из заграницы, у нас остановился. Я и паспорт в полицию носил.
В львиной комнате, внизу, полный дум-мечтаний о Викторе, сидел Антон, слушал торжествующие Яшины речи. Много часов Яша здесь. Речи те терзают душу Антона. Хочет один быть, хочет понять, узнать, в тиши побеседовать с тенью любимого, всегда далекого, но вот ныне зачем-то прибывшего брата Виктора. А Яша говорит, говорит, по комнате ходит, жестами размашисто восторг свой поясняет.
Когда хлопнула дверь в коридор, та дверь с пружиной, Яша выяснял вопрос:
- Идти нам к Виктору, в гостиницу, или выждать событий? Это важно. Пойми, как это важно. Ведь если мы пойдем, и узнает о том maman, а потом все это с адвокатами разыграется...
Но в библиотеке шаги спешащие; туфли старухины. И еще звуки какие-то; будто плач задушенный. Вошла-вбежала Татьяна Ивановна. Старые слезы говорить мешали. Но скоро поняли смысл страшной вести. С полуоткрытым ртом Яша посреди комнаты стоял, под крыльями голубя золоченого.
Кровь в голову кинулась. По красному лицу рукой провел.
- Врете вы, Татьяна Ивановна! Врете! Понимаете, не может этого быть. Бежим, Антоша! Разузнаем... Да не может быть. За этим человек тысячи верст не поедет. Это и там бы мог. Вранье. Явное вранье... Однако, бежим. Надо же узнать... Да не ревите вы, Татьяна Ивановна.
С лица бледного-белого страдающая душа Антона через круглые глаза смотрела в край мглистый. Улыбка-загадка на бескровных губах сказала-прошептала слова: