Моя дорогая Ада - Кристиан Беркель
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он предложил мне сигарету.
– Курите?
– Нет.
Он закурил.
– Я тогда часто обсуждал это с коллегой Вольфхардтом. Порой возникали жаркие дискуссии. Теперь, задним числом, меня восхищает его принципиальность, но тогда… – Он с недоверчивой улыбкой покачал головой. – Тогда он казался мне мечтателем, идеалистом. Его утверждения казались мне… да, просто неправдоподобными. Никто не мог представить, что… Ну, эти истории… о происходящем в лагерях в Польше и… они звучали совершенно абсурдно, понимаете.
– А моя мать?
– Хотите спросить, участвовала ли она в Сопротивлении?
Я имела в виду другое, но кивнула.
– Точно сказать не могу, но, честно говоря, сомневаюсь. Думаю, в ее жизни хватало опасностей… – Он осекся.
– Да?
– Простите?
– Вы рассказывали, как моя мать…
Он потушил сигарету и зажег новую.
– Ужасное время. Но вы пришли не стариковские рассказы слушать. Проходите.
Он подошел к аптечке, открыл стеклянную дверцу, вынул два пакета и положил на письменный стол.
– Я сделаю прерывание беременности сегодня вечером, после закрытия. Возвращайтесь в 20 часов.
Я посмотрела на него с изумлением.
– Не волнуйтесь, это лишь небольшое вмешательство под местной анестезией. Потом вы сможете сразу пойти домой. Чтобы исключить послеоперационные осложнения, вам придется остаться в Веймаре еще на несколько дней. Мать знает, что вы здесь?
Я покачала головой.
– Так и думал. И правильно. После всего пережитого, возможно, она не сможет понять. Придерживайтесь этого подхода, так лучше, в том числе для вас же самих, поверьте. Необязательно знать все. Даже вашей матери.
Я посмотрела ему в глаза. Передо мной стоял тот же мужчина, что и вчера, словно ничего не случилось.
Ровно в 20 часов я лежала перед ним на гинекологическом кресле, расставив ноги.
– Можно у вас кое-что спросить?
Он кивнул.
– Тогда… при моем рождении… было… в смысле, возникли какие-нибудь затруднения?
– Пришлось использовать щипцы, это я помню точно.
– А еще?
Он пристально на меня посмотрел.
– К чему вы клоните?
Я глубоко вдохнула, как перед длинным прыжком.
– Мать рассказывала мне, что ждала близнецов.
– Она так сказала?
Я кивнула.
– Я не знал, что она в курсе, но да. Другой близнец оказался Fetus Papyraceus. Так называют погибшего эмбриона близнеца, который прессуется во время беременности другим плодом и становится плоским, как бумага.
Я недоверчиво на него посмотрела.
– Теперь мы знаем, подобное случается не так уж редко.
Он взглянул на меня с любопытством.
– Чувствуете себя иногда одинокой или неполноценной?
Я принялась лихорадочно соображать. Я уже ничего не понимала. Словно из моей головы все стерлось.
– Как вы себя чувствуете?
– Простите, что? – ошарашенно переспросила я.
– Хотите, подождем с операцией?
– Нет.
Процесс занял буквально несколько минут. Я ничего не почувствовала. На прощание он пожал мне руку. И заверил, что произошедшее никак не скажется на моей способности к деторождению.
Лицом к лицу
Сначала я почувствовала облегчение. Значит, подобное случается нередко. Я не виновата. Другие женщины тоже через это проходят. И другие близнецы. Как и аборт. Я не первая. Бывает и хуже. Я смирилась и попыталась забыть то, чего не могла изменить. С того момента, когда я впервые обнаружила материнский бюстгальтер, и до неудачного лишения девственности я всегда хотела лишь одного – быть женщиной. Такой же, как все остальные. В отличие от матери, я не считала, что меня изменил сам акт. Скорее, сопровождающие его банальности. Разочарование сменилось гневом, гнев – неуверенностью, неуверенность – унижением, унижение – покорностью, а покорность – выскабливанием.
Я осталась в Веймаре еще на несколько дней, послушно сходила на контрольный осмотр и рассматривала себя в зеркало по утрам и вечерам. Нет, на этот раз тоже никаких внешних изменений. Она бы не заметила. Она никогда ничего не замечала. Я глубоко ее ненавидела.
Тем не менее дни в Веймаре стали моим спасением. Там я родилась заново. Моих новых родителей звали Дора и Жан. Особенно меня тянуло к Доре. Я полюбила ее широкую походку, ее снисходительную улыбку, ее уверенность. Откуда они возникли, из каких веселых глубин? Столько дерзости и печали. Она активно участвовала в жизни партии, занималась корреспонденцией Жана по вопросам культуры, заставляла его записывать воспоминания и каждое утро, нередко после бессонной ночи, прикладывала к его свежевыглаженной рубашке лист белой бумаги. На письменном столе его ждал старинный серебряный сосуд, всегда наполненный темно-синими чернилами, а если он не желал брать ручку, наготове лежали несколько хорошо заточенных карандашей и ластик. Если он жаловался на боли в спине, ревматизм или подагру, она натирала его медицинским спиртом, накрывала его стул голубым шерстяным пледом и следила, чтобы он тепло одевался, а окно оставалось закрытым. Она щедро объединяла физическую и умственную энергию в жизненную силу, со смехом прогоняя прочь уныние и недовольство.
Они не говорили со мной о произошедшем. Не спрашивали, куда я иду или откуда пришла. Просто были рядом. Возможно, дело было в возрасте? Он освободил их? Или они изначально смотрели на жизнь иначе? Менее взыскательно? Заботились о других больше, чем о себе? Они пережили две войны, голод, нужду, у них отняли все, но только не их мечты. Причина в этом?
Дора прервала нашу беседу о жизни на Монте Верита. Она подняла крышку с дымящейся кастрюли.
– Кенигсбергские клопсы… С отварным картофелем.
Восхитительно вкусно.
– А где каперсы? – спросил Жан.
– Не было.
Ни разочарованного лица, ни гневного комментария. Если чего-то нет, то и ладно. Я подумала о матери. О нашем сходстве. В прошлом. Она по-прежнему ждала ребенка, а извлеченные из меня остатки жизни, вероятно, оказались в каком-нибудь мусорном ведре. Сидящий рядом со мной Жан раздавил картофелину и отправил в рот вместе с клопсом и соусом. Я смахнула с лица подступающую тошноту.
– Если вы жили на Монте Верита в свободной любви, тогда как, в смысле, когда рождался ребенок, как вы определяли, кто отец?
Жан весело на меня посмотрел.
– Ой, – сказал он, – мы не слишком об этом задумывались. Кроме того, некоторые мужчины были просто одержимы отцовством, а других это не интересовало. Точно не помню, но все решалось само собой, а если женщина не хотела, эмбрион выбрасывали в озеро.
– Эмбрион?
– Ну да… Среди нас были врачи, Иза и другие. Они решали проблему.
– Они делали аборты?
– Да, – ответил он, словно это было самой нормальной вещью в мире.
Рождество
Вернувшись в Берлин и войдя в украшенный дом, я почувствовала себя чужой и неправильной. Хотя вернулась с лучшими намерениями. До сих пор помню, как возомнила, будто