Скутаревский - Леонид Леонов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Жистарев смотрел долго, покусывая губы, и резвая склеротическая струйка на его виске билась и двигалась, как голубой разорванный червячок.
- Да, это уже не вполголоса, - раздельно сказал он потом. - Я зря возил вас за границу, Федор Андреич. Художника из вас не получилось. Вам следовало продолжать ремесло вашего отца. Всякий честный хлеб сытен. Это даже не пасквиль, это безграмотность... вы не знаете истории. К тому же и я не Филипп, и вы не Веласкес! Я сожалею, что оплатил эту плохую литературщину!.. - И он с тоской осмотрел стены, уже не принадлежавшие ему, - он бежал из них неделю спустя.
Его бешенство звучало великолепно; позже, увеличенное в гомерической прогрессии, оно вылилось в свирепом напоре интервенции. Ярость врага должна была воскресить Скутаревского, но он испугался ее. Никак не давался ему второй слог уже задуманного и наполовину произнесенного слова. Он не разгадал еще умной в отношении себя игры Жистарева. Много позже, после первого тура истории, Федора Андреича вызвали на таможню для получения посылки. Штемпель Медоны закапан был сургучом, и сперва ничего нельзя было понять. Таможенный агент распорол упаковку и заглянул вовнутрь. Его лицо стало озабоченным, - на такой товар нигде не разъяснялась пошлина. Объемистый ящик доверху был полон мелкими обрезками картин; искромсанное лицо девушки из З а б а с т о в к и склеилось с отчищенным сапогом одного из Р е к р у т о в. Так отсылают свою продукцию профессиональные головорезы.
Агент ждал объяснений. Федор Андреич попытался дать их. "Я художник", - сказал он.
- Несите так... - ответил тот, разводя руками. - Это и не текстиль, и не краски, и не картины. Забирайте ваше счастье и... Следующий!
Притащив посылку к себе в мансарду, Федор Андреич стал распутывать свои воспоминания. Теперь это был художник всего о двух полотнах: А в в а к у м а, о котором не хотел и думать, и К а н ц л е р а, пропавшего в безвестности: у Петрыгина в гостях он не бывал никогда. Кроме того, Осип Бениславич по секретному заказу Петрыгина замазал сиеной весь фон и вымарал чековую книжку; человек на холсте стал иным. Казалось, он утомленно, вторично на протяжении всего христианского периода истории то ли просил о хлебе жизни, то ли вопрошал об истине; рука его была до жалостности пуста... Федор Андреич от гнева подумывал даже пойти в добровольцы, но тогда не было никакой подходящей войны. Ночью он достал папки своих последних работ и наедине, пока храпливо бурчал во сне его ужасный нахлебник, разглядывал их. Тот же уверенный, почти офортный штрих вводил, однако, в заблуждение. Правда, он я теперь мог служить образцом для молодых живописцев, подменявших живопись ходовой темой, но рука мастера стала тяжеловесна, в ней не оставалось прежней дерзости, которая, как вешний ветер, яснит небо творения. Он листал эти незаконченные картоны и кидал на пол, к ногам; то были эскизы и композиции, детали задуманных полотен, листья дерева, не прошумевшего никогда; красноармейцы с винтовками, а также и без оных, почтительные и равнодушные наброски наркомов и героев труда - а он знал, как это можно сделать! - кроки зверей для зоологического атласа, иллюстрации к халтурному роману, обложечная шелуха для популярных брошюр, открытки... Все это были только талоны на суровый хлеб художника, недолговечные лохмотья таланта, попавшего в приводной ремень.
Он разбудил Штруфа и, тряся его за плечи, сипло шептал ему, полузадушенному:
- Где мой талант, а? куда ты его дел?
А тот не понимал спросонья, в отускневших зрачках отражался ужас перед расправой:
- Я не брал, я не брал... ты поищи!
Месяцем позже Штруф простил Федору Андреичу его выходку: он знал и сам, как трудно даются первые годы гибели. Кроме того, ему негде было бы жить. Федор Андреич замкнулся в себе; он ничего не понимал, никто не приходил ему на помощь; вещая черимовская фраза, сказанная однажды при нем, - "так платят за сращение с классом, который умер", - ничего ему не объяснила. Он соглашался только внешне, потому что нечем ему было возразить. Так среди бела дня заставала его ночь.
Тогда он вспомнил о брате; со времени той мимолетной размолвки они не беседовали как следует ни разу. В памяти Федора Андреича свежее был образ рыжеволосого Сережки, с которым вместе, бывало, босыми ногами разминали мех в мастерской отца. Это было давно, может быть - на заре мира. Величественные нагромождения его уже тогда звали к себе юного мастера, но в те времена банки ваксы, горсти мела и флакона ядовитых красных чернил хватало ему, чтоб рассказать о чудесном своем пленении. Он рисовал горы, которых никогда не видел, реки или неохватные пространства, еще не заселенные человеком; потом он стал размещать на них то смешное племя, которое его окружало - заказчиков, мастеровых, провинциальных пьяниц - они блаженно леживали в канавах, и за позированье им не приходилось платить, старух, чиновников, слепцов и, наконец, отца, нелюдимого отца, битого нуждою так, как не бьют на ярмарках конокрадов... Теперь имя Скутаревского нес один Сергей Андреич, а Федор жил в его обширной могучей тени. По-видимому, Сергей отыскал тот самый ключ к жизни, который Федор так бесшабашно утерял. Итак, Федору Андреичу понадобилось вмешательство разума; однажды он пришел к брату - высокий, торжественный, в стареньком черном галстуке, - так идут на капитуляцию, а Сергей Андреич собирался в концерт, и у него был свободный билет. Брата он принял радушно, но с той родственной небрежностью, как будто они расстались только вчера.
- А, птаха вольная!.. Ну как, все благополучно? - спросил он, как бы заранее предписывая ответ, и тут же предложил на музыку поехать вместе.
Благополучие было явное: Федор Андреич явился на собственных ногах, в том же несокрушимом телесном здравии; штопаный костюм его выглядел вполне пристойно, лысина по-французски была прикрыта беретиком. Совместная поездка в концерт избавляла от нудных расспросов о прошлом.
- У меня есть разговор к тебе, значительный и единственный, виновато объявил Федор в первом же антракте. - Закончился какой-то существенный цикл моего развития. Сделай милость, удели часок, больше мне не с кем.
- В каком же это смысле? - покосился старший.
- Может быть, это будет исповедь.
Сергей Андреич согласился на просьбу Федора скрепя сердце, подозревая, что тут, по-видимому, предстояла развернутая исповедь художника по традициям доброго старого времени, то есть по душам, с призывом человечества во свидетели, с признаниями во всяких тухлых секретах, со всеславянским надрывом, с сосанием пуговицы на жилетке собеседника, - тошная словесная мазня, от которой у обоих надолго остается душевная изжога. Сергею Андреичу, очевидно по грубости души, недоступны были такого рода удовольствия. Он осведомился, озабоченно наморщивая лоб:
- ...а может, тебе просто денег надо? Мильон я, разумеется, не смогу... но, возможно, на днях премийку одну клюну. Бери пока, а? Все одно, по секрету говоря, жена Тицианов накупит, по рублю за штуку. Тут у нас жулик один завелся... - Он передернулся от веселой внутренней издевки. - Кстати, а малярии у тебя, братец, нет?
Тот отклонил подачку с негодующим благородством истинного артиста. Правда, былые роскошества его истаяли; брюки стали вдвое тяжелее от заплат; со Штруфом, который пришел однажды ночевать, да так и застрял на диванчике, он проживал уже остатки... но тогда-то, на безденежье, хитроумный сожитель и вовлек его в занятия на промежуточной ступени между чистым искусством и неприкрытым мошенничеством. Произведения старых мастеров всегда были дефицитным товаром, но всякому обывателю с фантазией лестно было повесить Корреджо у себя над кроватью. Затея Осипа Бениславича в том и состояла, чтоб восполнить этот вопиющий пробел. Действовал он как будто даже из высоких побуждений - "классиков живописи в широкие массы!", но Федору Андреичу приходилось крепко зажмуриться, чтоб не видеть истинных основ нового предприятия. Дело вскоре наладилось, деньги потекли, среди дураков оказалось множество очень почтенных, и Анна Евграфовна охотно стала первой клиенткой... Может быть, впервые на земле ограбленные бывали счастливы. И понятно, Сергей Андреич не догадывался ни о чем, если соглашался как-нибудь при оказии навестить брата в его логове самолично... На этом обещании дело надолго оборвалось, и можно было думать, что нужда в беседе с глазу на глаз отпала. Тем временем обстоятельства заставляли торопиться с покупкой комнаты, но телефона у Штруфа не было, а переписываться с ним почтой Сергей Андреич благоразумно избегал, приходилось самому отправиться к Осипу Бениславичу.
Нужно было входить через двор и дважды перелезать через пирамиды саней: здесь помещалась транспортная база райсовета. Уже при входе, где в убийственную для носа помесь скрещивались примусная вонь и кошачьи воспоминания, чувствовалась концентрированная нищета. Это был не особый какой-нибудь дом, а просто дом с жильцами малого или вовсе никакого значения. Словом, дом этот был уже обречен, уже имелся проект нового нарядного здания на этом самом месте и твердый список будущих обитателей в нем. Сергей Андреич шел в прошлое... Значительную часть дома занимал лестничный пролет: огромное пустое пространство, а по стенам его, взвиваясь к этажам, лепилась железная ступенчатая галерейка. Электричество не горело. Ввинчиваясь вверх, Сергей Андреич остановился передохнуть. Было тихо. Держась за шаткие перильца, он глянул вниз, в теплый жилой мрак. Видимо, в полуподвале помещалась прачечная, она также вливала свою долю запахов в этот без того переполненный каменный сосуд. Все вместе создавало впечатление, словно неизвестный солдат, рябой и огромный, как война, сушит внизу свои изопревшие ноги. Сергей Андреич решил, что даже в случае безвыходной нужды он повторит свою вылазку сюда не раньше года. Но пока все-таки приходилось претерпевать все эти неминуемые неудобства большой перемены. Сергей Андреич торопился повидать Штруфа на мгновенье, попросить о придержании комнаты до получения денег и бежать без оглядки. Вдруг какой-то человек, перемахивая через ступеньки, налетел на Сергея Андреича и, покуда, бранясь, отыскивал спички, тот спросил его о Штруфовом жилище; оказалось, что это сам Федор Андреич и есть.