Королева эпатажа (новеллы) - Елена Арсеньева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В это время Аракчеев заметил, что офицер разговаривает с Шишкиным, и, очень удивленный, подъехал к ним с вопросом:
— Что случилось?
Шишкин молчал, весь дрожа.
— Настасья Федоровна заболела, — через силу выговорил фон Фрикен.
Аракчеев побелел, а потом… а потом слезы вдруг хлынули из его глаз. И фон Фрикен понял, что ему не удалось скрыть правду, потому что всякое любящее сердце — вещун.
Немедленно кавалькада повернула и отправилась в Грузино. Проехать предстояло почти тридцать верст. Аракчеев приказал гнать без остановки, и еще до полудня впереди показались дома Грузина. Вместе с Алексеем Андреевичем в карете были главный доктор военных поселений К. Миллер и командир полка фон Фрикен. Не доезжая села, Аракчеев заметил идущего по обочине капитана саперного отряда по фамилии Кафка, которого хорошо знал. Граф высунулся из окошка кареты и крикнул:
— Что с Настей? Я везу врача, помощь!
Простодушный Кафка брякнул:
— Не нужно никакой помощи, ваше сиятельство, голова осталась на одной только кожице!
Фон Фрикен выругался про себя. Он‑то пытался как можно осторожнее сообщить трагическую весть генералу. Убил бы этого дурня Кафку!
Между тем Аракчеев какие‑то мгновения сидел с остолбенелым видом, как если бы не тотчас мог понять смысл слов капитана. Потом, видимо, страшная истина открылась ему… Он выскочил из экипажа, но ноги у него подкосились, граф с воплями рухнул на траву, начал рвать на себе волосы, крича:
— Убейте меня! Зарежьте меня!
Вид его был ужасен. Доктор Миллер и лакей насилу справились с Аракчеевым и посадили его обратно в экипаж.
И вот этот дом, который генерал устраивал для своей возлюбленной с таким старанием, заботой и любовью.
Он застал Настасью в гробу… Невесть по чьему распоряжению она была уже обряжена, и гроб готовый, богато убранный откуда‑то отыскался. Мертвая была обмыта и принаряжена, все в доме сверкало чистотой, и те, кто ожидал увидеть картину кровавой расправы, не нашли ни капли крови. Но стоило отвести вуаль с лица покойницы, стоило убрать шарф с ее шеи, стоило взять ее за руку, на которой пальцы держались на клочках кожи… Она хваталась за нож, пытаясь удержать руку убийцы! И прежде чем несколькими ударами в горло прикончить ее, он еще располосовал ей губы и язык! Исколоты были грудь и живот.
Аракчеев успел немного овладеть собой, но при виде мертвой Настасьи вновь почти лишился рассудка. Он впал в состояние полнейшей невменяемости: повалился на гроб, разрывая на груди мундир, схватил окровавленный платок своей возлюбленной и принялся целовать его. Рыдания его перемежались воплями, молениями убить его, потому что оружие у него немедленно отобрали. Несколько раз он порывался разбить себе голову о стену, его с трудом удерживали. В таком умопомрачении граф пробыл фактически сутки. Понятно, что припадки скорби не давали ему заняться поиском преступников, и это попытался сделать фон Фрикен. Для начала он распорядился немедленно заковать в кандалы и поместить в тюрьму всю дворню, бывшую в подчинении Анастасии Федоровны. Тюрьма у Аракчеева была своя: ее называли на французский манер «эдикюль». По команде полковника в «эдикюль» отправились двадцать четыре человека, закованные по рукам и ногам.
Специальным письмом полковник поставил в известность о совершившемся преступлении новгородского гражданского губернатора Дмитрия Сергеевича Жеребцова. Тот немедленно ответил, что лично прибудет в Грузино, дабы засвидетельствовать свои соболезнования графу Аракчееву, а пока же вперед себя посылает советника Псковитинова, которому и надлежит заняться расследованием чрезвычайного происшествия.
Впрочем, розыск виновных не обещал особых затруднений. Одна из трех комнатных девушек погибшей Настасьи по имени Прасковья Антонова еще до приезда Аракчеева во всеуслышание призналась в том, что собственноручно зарезала спящую хозяйку. Эти слова слышала многочисленная дворня, это же признание Прасковья повторила перед лицом онемевшего от ярости графа, когда он самолично взялся «разбираться» с дворней.
Якобы утром прошлого дня она, Прасковья, взялась причесывать Настасью Федоровну и укладывала ей волосы щипцами, ну, коснулась щеки — нечаянно, как уверяла Прасковья.
Настасья Федоровна тем не менее возмутилась.
— Нечаянно? — вскричала она. — Врешь! Ты меня изуродовать хотела! Я давно знаю, что ты на мое место при графе хочешь, видела я, какие взгляды ты на него бросаешь, надеешься, он тебя, молодую, в свою постель позовет, а меня прогонит? Вы меня старухой считаете? Ну так знай: хоть тебе двадцать, а мне сорок, но на тебя Алексей Андреевич больше не глянет никогда. А я — я всегда буду в его сердце царить!
И с этими словами она выхватила из рук Прасковьи раскаленные щипцы и начала тыкать ей в лицо. Гоняла девушку по комнате, пока та не изловчилась выскочить, а вслед выкрикнула:
— Надеть рогатки!
Рогатками звались специальные приспособления, надетые на шею, которые не давали ни жевать толком, ни голову на подушку приклонить. Их Настасья Федоровна запрещала снимать по неделям: даже на церковные службы девушки были вынуждены приходить в них. Кстати, по закону только заключенные тюрем могли быть наказаны ношением рогаток, да и то к началу XIX столетия это пыточное устройство применялось только в каторжных тюрьмах Сибири.
Когда граф находился в имении, о рогатках словно забывали: Настасья ни за что на свете не сделала бы ничего такого, чтобы уронить себя в его мнении. Но стоило ему уехать… Не то чтобы она ревновала графа к молодым красавицам: при Настасье он вел себя достойно и ее ничем не унижал, обращался как с женой, на глазах не изменял. Ну, а за глаза… За глаза если что и было, то до нее никакие слухи не доходили.
Иностранные послы, сам император, бывая в Грузине, были принимаемы, почти как хозяйкой, Анастасией Шумской. Вот это‑то имя дворовым людям было ненавистно и постоянно осмеиваемо. Та женщина, коя этим именем называлась, была для них всего лишь Настька Минкина, цыганка, бесовка, ведьма, которая приворожила графа каким то «волшебным цыганским супом», да так, что тот полностью попал под ее волю. Все знали, насколько крепко держит Настасья графа властью своей женской красоты, своей плоти — над этим тоже смеялись, считая такую страсть ненормальной, а Настасью — распутницей. До нее постоянно долетали обрывки каких‑то ернических, ехидных песенок, частушек, поговорок, порою самого оскорбительного свойства. Например, таких:
Попросила Настька отца:— Приведи ты мне жеребца!Покрепче его подкуй,Жеребячий по нраву мне…Как уедет старый граф,Я потешу свой жаркий нрав,Почешу я свою…Пусть даже гореть мне потом в аду.
Под приглядом дворни Настасья шагу не могла ступить спокойно. Стоило ей собрать у себя кого‑то из знакомых — все же с ней, даром с любовницей графской, но ведь с любовницей не кого‑то, а самого Аракчеева, искали знакомства соседи, и из Новгорода наезжали господа, — как начинали по имению ходить недвусмысленные слухи. Она жила под постоянным страхом смертельной клеветы и губительного навета. И, чтобы запугать злобную, лающую на нее, словно стая псов, дворню, доходила до крайней степени жесткости. Ну, а жесткость, как известно, порождает жестокость, ненависть порождает ненависть. Это был замкнутый круг взаимной ненависти, доходящей до жажды истребления враждующих сторон! Кроме того, Настасья ведь была рачительной сторожихой добра своего хозяина и в своей рачительности меры тоже не знала. В малейшей провинности, малейшем ослушании она видела покушение на свой авторитет, на свое положение при графе, и там, где следовало ограничиться выговором, доводила дело до порки: чтобы знали, кто в доме хозяин! Ввиду постоянного большого расхода ивовых прутьев для их замачивания в здании арсенала, расположенного в селе Грузино, стояла кадка с рассолом.
Для устрашения крестьян Аракчеев завел собственного… полицмейстера, которым был крепостной человек по фамилии Синицын. Он занимался расследованиями разного рода краж и «своеволий» дворовых людей. Домоправительница часто обращалась к «полицмейстеру» с теми или иными поручениями, сводившимися в основном к порке провинившихся работников. Госпожа Шумская чрезвычайно любила проводить разного рода расследования самолично: допросы и очные ставки дворовых людей, подозреваемых в тех или иных прегрешениях, чрезвычайно ее занимали. В конце концов «полицмейстер» Синицын показался ей недостаточно взыскательным и строгим, и Настасья начала с мелких придирок в его адрес, а через какое‑то время возненавидела бедолагу. Летом 1824 года Синицын утонул. Никто не знал, приключилось это по нечаянности или по злому умыслу, однако все наперебой уверяли: опасаясь расправы хозяйки, бедняга покончил с собой.