На ладони ангела - Доминик Фернандез
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И этот голос не ошибся бы также, сказав мне, что мои литературные «идеи», в том виде, в каком я развивал их на страницах коммунистических изданий, также восходили к архаическому и иррациональному началу. В то время коммунистические лидеры требовали от писателя превратиться в пропагандиста и выводить в своих книгах рабочих и крестьян, наподобие тех шахтеров и сицилийских рыбаков, которых изображал на своих картинах Гуттузо. Анафема на всю буржуазную литературу и искусство. «Хемингуэй и Кафка, Джойс и Фолкнер, Рембо и Лорка», по мнению уважаемого издателя «Униты» их следовало отвергнуть как «сомнительных и неспособных удовлетворить чаяния фудового народа». Я возражал, что любое живое искусство, любое произведение, достойное им называться, по сути своей народное; что усыплять рабочие массы штампами соцреализма значит не уважать свой народ; и что интеллектуал должен оставаться свободным в сфере своих творческих поисков, лишь бы его политическая лояльность была вне обсуждения.
«Конечно, — писал я, — мы сожалеем, что коммунистический фронт не дал нам ни Кафки, ни Хемингуэя. Но продолжая возлагать наши надежды на Витторини, Пратолини, Павезе, Кальвино и других молодых итальянцев и европейцев, глубоко проникшихся идеями марксизма, марксисту Фадееву, марксисту Альберту Мальтцу, марксисту Говарду Фасту мы предпочитаем буржуазного Кафку и буржуазного Хемингуэя. Абсурдные замки, возведенные подлинно творческим воображением Карло Карры в метафизическом небе Феррары, нам несравненно ценнее стен Кремля, вылизанных верноподданными советскими художниками. И не откуда-нибудь, а с высоты этих ирреальных башен, высеченных озарениями гения, выстрелит пушка, способная изменить лицо планеты. Ни лицемерные рабские холсты льстецов, мечтающих угодить товарищу Жданову, ни дряхлые гаубицы нашего римского авангарда, на самом деле еще более академического, чем словарь де ла Круска, не имеют никакого будущего».
Этот пламенный красноречивый пассаж испортил настроение честному секретарю нашей ячейки и он поспешил доложить о нем своему венецианскому коллеге. Сегодня я бы уже не подписался под некоторыми этими слишком напыщенными метафорами и пустыми «озарениями гения», но все остальное я бы трогать не стал», понимая, что не мне принадлежат лавры этой ереси, которая, не отличаясь зрелостью и взвешенностью, была лишь неосознанным рефлексом солидарности с моим братом. Что эти споры вокруг Пикассо, Фужрона и Гуттузо имели для меня большое значение? Или, может, я выступил, чтобы защитить Хемингуэя, Фолкнера, Джойса и Кафку? Я легко оставил бы их на интеллигентное растерзание редактору «Униты». Но смешивать с грязью Рембо и Лорку — этого я стерпеть не мог. Ты не забыл еще Рембо и Лорку, которых мой брат таскал из моего стола и тайком читал по ночам под одеялом? «Цыганский романс» и «Озарения» стали частью предсмертного причащения, которое он упрятал в свой вещмешок, уходя в горы к партизанам.
Они убили тело Гвидо, но ни на одно мгновение они не убили его дух.
На маленькой площади в Сан Джованни есть одна очаровательная лоджия в венецианском стиле: две стрельчатые арки спереди и одна сбоку, над готическими окнами карниз с флористическими мотивами, каменная скамейка во внутреннем проходе. Под этой лоджией расклеивали свои прокламации все политические партии. Когда в 1949 году меня выбрали секретарем местного отделения, мне пришла в голову идея заменить типографские листовки партии на собственные тексты, написанные от руки. Эта была эпоха холодной войны, создания атлантического Альянса, процесса Миндсценти и крестового антикоммунистического похода. Я сочинял короткие стихи и своеобразные притчи на фриулийском диалекте, напоминая фанфаронам «Щита и Креста»[27] о некоторых евангельских истинах. «Взгляд Божий устремлен не к священному примату венгерского кардинала, а к миллионам страждущих от голода людей, чьи газеты с пьяцца дель Джезу безмолвствуют».
Мои рукописные листовки содержали также новости экономического характера. Я сообщал о договоре, подписанном с Москвой депутатом Ла Малфа, по импорту железной руды, чугуна, стали, марганца и пшеницы на триста пятьдесят миллиардов лир, а также экспорту из Италии в СССР станков и тканей, который обеспечит работой тысячи рабочих текстильной и машиностроительной промышленности. «Более удачная сделка для итальянских рабочих, нежели доллары плана Маршалла!» После этого значилось, что шестьсот центнеров этой советской пшеницы отписаны на мельницы Порденоне.
Художники Средневековья изображали на фресках церквей падение манны небесной в пустыне: так я ассоциировал с античной традицией свои настенные послания. Студенты 1968 года, которые в свою очередь исписали своими граффити парты амфитеатров, инстинктивно открывали преимущество импровизированного, поэтического и неформального общения над пишущей прессой, будь она хоть левой, хоть правой; с той лишь разницей, что они возвещали, словно благую весть, лживые обещания несбыточной революции, тогда как я давал точный и бодрый отчет о золотых потоках пшеницы, которые перетекали с просторов украинских степей в закрома фриулийских мельников.
Но в какой-то момент, меня вновь охватило отчаяние. «Свен! Свен!» — шептал я его имя. Вся эта активность, поддерживавшая меня, вдруг показалась мне смешной. К чему эти стихи, если он их не прочитает? Я выстраивал в строки слова, чтобы забыть единственный слог, чье волшебство и тридцать лет спустя заставляет дрожать мое перо. Понимал ли я, что потерял единственную любовь в своей жизни? Мы больше так и не виделись. Став хорошим художником, он попросил меня приехать к нему в Удине. Я уклонился от его приглашения. Нет, Свен, мы встретимся с тобой в единственном мире, который будет достаточно велик, чтобы вместить нашу любовь, тогда, когда я устану тщетно искать тебя на этой земле.
21
Вальвазоне — городок в пяти километрах на север от Касарсы. Два года я работал там учителем: свои два последних года жизни во Фриули. Я ездил туда на велосипеде, по дороге, извивавшейся между кукурузными полями, виноградниками и свекольными грядками. Насколько непривлекательна для иностранца Касарса, настолько же очарователен Вальвазоне. Школа располагалась у подножия замка в старом римском доме, окруженного эспланадой, на которой в шахматном порядке росли столетние каштаны. Замок на деле представлял собой построенный на возвышении большой деревенский каменный дом. В старый сад, превращенный в общественный парк вела каменная калитка, увенчанная поврежденным от времени гербом.
Несмотря на свои скромные размеры — местные синьоры должно быть никогда не были особенно богаты — парк источал бесконечное очарование благодаря некоторому меланхоличному декадансу: остатки самшитового лабиринта, два каменных льва, развалившихся на траве, у одного из них был отломан хвост, а другой единственным оставшимся у него глазом уныло взирал на торчащие канделябры одинокой араукарии. Пышно разросшиеся кусты густой и неухоженной акации, выродившихся роз и предоставленных самим себе цветов. Муниципалитет за счет своего худого бюджета держал временного садовника, похоже, единственной функцией которого в то время, что я гулял по заросшим пыреем и ежевикой аллеям, было убирать граблями опавшие листья каштанов и дубов, а также еловые шишки. Он сгребал их в кучу в глубине парка за зарослями колючего кустарника.
Я преподавал латынь, итальянский, историю и географию. Чтение современных итальянских писателей, комментарии к газетным публикациям на исторические и географические темы. Труднее всего приходилось с латынью: будучи все из бедных семей, мои ученики каждый день недоедали. Скукожившись в своих легких курточках, они жались к печке, дыша на руки. Глядя, как они бьются над латинскими падежами, я чувствовал себя эдакой дамой из Красного Креста, которая раздает нуждающимся цилиндры.
С наступлением теплой погоды мы выбирались из наших обветшалых классов и отправлялись в парк к замку. Rosa rosae, — повторяли они вслух склонение, сидя между двух кустов роз. Глядя на их трогательные лица, обескураженные многообразием грамматических суффиксов, я однажды придумал чудовище Userum, чтобы им было веселее запоминать окончания прилагательных «us», «er» и «um». У меня было, как говорят, педагогическое призвание. Мои ученики привязывались ко мне и быстро усваивали все, настолько, насколько им могло это позволить отсутствие книг у них дома и равнодушие или презрение к книгам их родителей. Школа, в том виде, в каком она организована в Италии, приносит пользу только тем детям, которые получают дополнительное образование дома, за семейным столом, слушая разговоры своего образованного папы — адвоката, учителя или врача. Длинные летние каникулы, заполненные для детей из буржуазных семей чтением книг и путешествиями, были убийственными для моих учеников, которые после двух месяцев безделья возвращались в школу с пустой головой.