На ладони ангела - Доминик Фернандез
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В качестве комментария он заметил лишь, что, если бы сыры хранились в герметичных «Кельвинаторах», крысы бы не добрались до них. Ганзейцы могли бы сэкономить на зарплате музыканта пропорционально сокращению потерь и ущерба, нанесенных их запасам.
Странное сочетание анахронической нелепости и бухгалтерской точности в его замечании совершенно сбило меня с толку. Я начал приходить в отчаяние и твердил про себя, как заклинание: «Оставь эту затею!» Иногда, когда Свен, усевшись ко мне на раму велосипеда, выпускал из рук руль, чтобы обнять меня, то ко мне возвращалась надежда, я чувствовал себя самым несчастным из людей, когда он, едва заехав в тихое уединенное место, убегал на поиски новых цветов, похоже даже не подозревая, что уединение на лоне природы располагало к иным, нежели сбор гербария, развлечениям.
Ему захотелось подправить фреску юноши с флейтой в соответствии с моей новой поэтической версией, но самое серьезное из сделанных им исправлений на стене часовни с извивавшейся по ней процессией детей свелось к тому, что он превратил юношу в старика, подрисовав ему седую бороду. Чтобы получить необходимый цвет, он растер в порошок несколько грибов-дождевиков и смешал их с дождевой водой из расщелины. Невинная фантазия или сознательная жестокость? Так или иначе, моя попытка использовать старинную немецкую басню в качестве объяснения в любви провалилась, раз уж именно возраст, опыт и авторитет, а не веселое лукавство и чувственность, показались Свену необходимыми качествами, чтобы инициировать любовь в юном сердце.
Я думал об этом, глядя с грустным и потерянным видом на его произведение, как вдруг почувствовал, как он прижимается ко мне своим худеньким телом, склонив мне голову на грудь.
— Вы меня еще любите? — прошептал он, не поднимая глаз.
Мы сидели на траве у подножия бука, я обнял его.
— Свен! — произнес я со вздохом, гладя его по голове.
— Тогда поцелуйте меня.
Он запрокинул голову и потянулся ко мне губами. И в то мгновение, когда они уже были готовы коснуться моих, слезы брызнули из его глаз.
— Свен! — закричал я, отстранившись. — Почему ты плачешь?
Он освободился из моих объятий и встал на колени, уткнувшись взглядом в траву и сотрясаясь в рыданиях. Я попробовал взять его за плечи и распрямить, он дрожал всем своим телом и всхлипывал, тщетно пытаясь сдержать свои рыдания. Стоя на коленях рядом с ним, я шепнул ему на ухо:
— Не бойся, Свен. Если хочешь, мы будем любить друг друга как брат и сестра. Хорошо?
Он вытер слезы, и улыбка обозначалась в уголках его губ двумя божественными ямочками. Мы еще долго прижимались друг к другу, прикорнув у дерева. Я баюкал его на коленях, словно ребенка, с умилением разглаживая его завивающиеся волосы и вытирая на его щеках последние слезы.
В конце концов, он уснул. Тот, кто не хранил сна своего возлюбленного, не знает, какого блаженства он был лишен в своей жизни. Я никогда бы не поверил, что сердце, измученное ожиданием обладания, может испытывать такую тихую и чистую радость. Я переполнялся счастьем оттого, что мне приходилось сдерживать свое дыхание и не шевелить ногами, когда их кусали муравьи. Золотистый свет, разливавшийся над полями, элегическое очарование этой заброшенной часовни, трели снующих между березами ласточек и, быть может, мгновение слабости и сентиментальной снисходительности, последовавшее за бурными переживаниями, исторгали из моей груди благодарственный молебен невидимому Богу, скрытому в природе. Не хватало только звона колоколов, чтобы я погрузился целиком в мистическую атмосферу своего детства, но немцы вывезли всю бронзу на переплавку.
С этого дня между нами установился новый кодекс поведения. Если Свен стирал бороду и придавал музыканту облик юноши, я мог быть уверен, что он придет к буку, чтобы понежиться и поласкаться со мной. Мимолетное касание губ внушало мне надежду, что послание, заложенное в моих стихах, вскоре достигнет своей цели: словно дети из легенды про музыканта, Свен соглашался, чтобы я вел его к мистерии неведомого леса. Иногда целый день напряженной и плодотворной работы скреплялся одним, но искренним поцелуем.
Я должен был проявлять осторожность, чтобы не сломить его волю. Если мои руки пытались расстегнуть пуговицу на его рубашке, чтобы добраться до его обнаженного тела, он вскакивал, возвращался к фреске и первым же делом пририсовывал обратно бороду. Он всегда носил с собой в ведерке запас дождевиков. Даже меч, положенный посередине кровати, не был таким непреодолимым препятствием для Тристана и Изольды, как между мной и Свеном эта горка серого порошка, насыпанная на траве у расщелины, в которую стекала дождевая вода.
19
Лето клонилось к концу. Неужели самое прекрасное время года должно было закончиться, не подарив мне умиротворения, которое яркая палитра и прохлада сентября ниспосылают садовым цветам, виноградной лозе, коровам в хлеву, птицам на ветках, камням на полях, всей природе, кроме меня?
В кинотеатре под открытым небом в Кодроипо в субботу вечером показывали «Джильду», фильм, наделавший много шума. Америка произвела новую королеву, чей профиль украсил атомную бомбу, сброшенную на Бикини. Говорили, что в Кордильеры отправили целую экспедицию, чтобы закопать в горах копию этого шедевра.
Свену пришлось не раз упрашивать меня, чтобы я отвез его на своем велосипеде в кино. Конечно, восхищение, которое вызывали у меня голливудские актрисы, с тех самых пор, как я открыл со своими лицейскими приятелями в Болонье легендарных красоток — Марлен Дитрих и Грету Гарбо, Норму Ширер и Джоан Кроуфорд, стремилось выплеснуться на новых звезд. Ты помнишь, что чем меньше они походили на настоящих полногрудых женщин, тем больше они мне нравились. Они должны были вращаться для меня в некой мифической сфере, не соприкасаясь с миром, в котором я жил. Причина, по которой мне не нравилась ни одна из кинозвезд неореализма, которые тогда появлялись на итальянских экранах. Я вменял им в вину их серые юбки касарских почтальонш и перманент торговок сыром из Порденоне.
Ни Леа Падовани в «Солнце еще встанет», ни Карла дель Поджо в «Бандите» не могли очаровать меня своей плебейской экспансивностью и крикливым жизнелюбием, равно как и голые ляжки Сильваны Мангано в «Горьком рисе» или пышная грудь Сильваны Пампанини в «Красотках на велосипеде». Наверно, я ходил в кино не для того, чтобы испытывать на себе резвые атаки женского начала, которого я избегал в реальной жизни? «Рим — открытый город» — вот главное потрясение; я понял, что флагманом седьмого искусства стал Росселини; мысль о том, что отныне все актрисы будут разрывать экран с физиологической страстью Анны Маньяни, повергала меня в ужас.
Только от фильмов Витторио Де Сики, в которых не было женщин, я испытывал подлинное счастье: «Шуши» и «Похитителей велосипедов», особенно последнего, герой которого с его впалыми щеками и острыми скулами, тощий, черноволосый и бесшабашный, составлял, по мнению, Нуто, определенное сходство со мной. Мне нравился этот невзрачный пригородный Рим, через который он возвращался домой в свою недостроенную бетонную коробку; печальные берега этой реки, эти грязные неровные пустыри, эти кучи строительного мусора, эти стройки пролетарских домов; вся эта декорация, в которой, не подозревая, что через несколько лет она станет обрамлением моей жизни, я находил гораздо больше поэтичности, нежели в иллюстрациях площади Навоне или Колизея в своих книгах по искусству. И в общем, кто знает, не повлияло ли воспоминание об этом фильме на выбор кварталов, в которых я селился в первые годы своей жизни в Риме?
Возвращаясь к «Джильде», я с удовольствием отвез бы Свена в Кодроипо, тем более что портрет новой звезды на огромном полотнище, вроде того, что расклейщик афиш из «Похитителей велосипедов» растягивает на стенах домов, как раз перед тем, как у него стибрили велик, приводил меня в восторг. Она представала во всем великолепии своего воздушного декольте, ирреальная и магическая, словно великие довоенные дивы. Моя Идеальная Женщина. Идеальная, потому что недосягаемая. Недоступная и вознесенная на Олимп красоты и роскоши, на котором смертные могут восхищаться ей, не боясь, что она сойдет к ним вниз.
Нуто — с присущей ему грубоватостью — считал меня дураком. Как я мог не понимать всю полемическую ценность такой афиши? Ради чего такой левацкий режиссер, как Де Сика, отвел ей роль в своем фильме, как не для того, чтобы изобличить новый опиум для народа? Неужели я думал, что малоимущие семьи, ютящиеся в бедных кварталах, не чувствовали в улыбке Кольгаты, в крашеных губах и ресницах этой куклы в шелковых кружевах оскорбления своей нищете?
— Светский вариант Мадонны, — совсем загнул Манлио, тоже недавно вступивший в компартию.