Следы помады. Тайная история XX века - Грейл Маркус
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Уолтер Карп опубликовал это не в каком-нибудь подпольном радикальном журнале, отпечатанном на плохой бумаге, он написал эту статью для “Harper’s”[61]. Несмотря на то что писал он это с остервенелым терпением человека, знающего, о чём говорит, единственные слова, которые могли бы объяснить его мысль, были искажены, вывернуты наизнанку, подвержены сомнению, обращены вспять и превращены в свою противоположность, а ведь это был ещё только 1981 год — где-то через пять лет то, что говорил Карп, будет звучать абсолютным безумством, хотя подтверждения высказанным им фактам найдутся в печати. Листая газету, можно узнать, что Террел Белл, министр образования при Рейгане в 1981–1984 годах, написал статью, где говорилось о «непрекращающейся битве против хорошо организованной сети крайне правых, — опознаваемых по галстукам Адама Смита, — которые [говорит Белл]… “имеют… немыслимые привилегии и поддержку Белого Дома”… Белл говорит, что их конечной целью является разрушение всеобщего образования и замена его рыночной системой частных школ под руководством предпринимателей».
В 1986 году это звучало ещё более параноидально, чем измышления Карпа в 81-м. Очень странно, поражался ты, читая статью, — особенно эти «галстуки Адама Смита», — интересно, кто всё это придумал? Напоминает «житейские истории» вроде (листаем газету) двухголового младенца в Перу («Епископ заявил, что у ребёнка две разные души»), или НЛО размером с шарик для пинг-понга в Бразилии («Лётчики-истребители преследовали странные объекты, пока у них не кончилось горючее»). Карп не мог такого предположить — ни галстуков, ни младенцев, ни шариков для пинг-понга, — но он писал так, как будто знал, в какой контекст попадут его слова. «Рейганцев не волнует даже так называемый свободный рынок, он всего лишь одна из их закулисных игр», — писал Карп, казалось, переходя на тираду, на крик о том, что на самом деле их интересует:
Они хотят, чтобы капитализм в Америке стал таким, каким по его природе представлял Карл Маркс — божественной силой и мерой всех вещей, властью, низводящей свободную политику до шутки, гражданина до «рабочего», общественную жизнь до «государства», государство до инструмента угнетения, спасающего капитализм от угрозы свободы и равенства, вместе с которыми капитализм развивался одновременно, как Каин рос вместе с Авелем… Описанное Марксом капиталистическое общество — это рейгановский рецепт для Америки. Вот что означает Национальное Возрождение.
Но то
Но то было позже. А пока что проект Османа стремительно воплощался в жизнь. Париж преобразился; преобразились и сами парижане. Разграничения между работой, семьёй и досугом, проложенные на новой карте города, были усвоены недавно атомизированными и автономными индивидами нового Парижа — в конце концов само понятие «индивидуальности» было модернизмом, функцией чьего-либо субъективного выбора того, что делать со свободными деньгами и свободным временем. Коммуна была запятой в приговоре Османа, он победил. Париж превратился в город символов, власти и желания. Общественная жизнь была как лотерея: если у каждого есть возможность купить билетик, у каждого есть шанс выиграть, а так как выиграть может лишь один из миллиона, то отделение одного от миллиона других, всякого от каждого абсолютно полное. Когда товары понеслись по своим транзитным цепям, всякий человек в мечтах стал властелином, Коммодификатором. Это можно было видеть на улицах. Как будто нашёлся ответ на марксово «Всё сословное и застойное исчезает» — на марксов благоговейный приговор из «Манифеста Коммунистической Партии» сверхъестественной силе капитализма, на приговор капитализму как мере всех вещей, — ответ с гоббсинианским бахвальством: Ессе homo!
Се человек! Гений Османа должен был открыть придуманный им город для сельской округи, окружить его парками и пристанями. Работа и домашняя жизнь оказались разъединены, создав друг для друга новые рынки; новая отрасль завлекательного, соблазнительного, организованного досуга выработала третье разграничение, сразу смягчившее неувязки наёмного труда и домашней жизни и обусловившее новый, свой собственный рынок. Против неизбежного капиталистического отчуждения (язык моей работы не переводится на язык моей домашней жизни, мои работа и семья превратили мой досуг в нервную болтовню) Осман установил автономию удовольствия. Прогулка в парке, выходной на берегу реки — как спектакли, такие вещи репрезентировали свободные деньги, свободное время: свободу. Более того: деревья, вода, цветы, трава, всё это говорило о том, что новый город Османа не просто интересная конструкция, но реальный факт. Язык булыжников не нуждался в переводе, он был понятен всем. Если Осман распространил разделение работы на разделение жизни, то он также и благословил это.
ДЕЛАЙ КАК ГОВОРЯТ
Голосуй за консерваторов
— значок предвыборной кампании Тори,
Лондон,1987
Осман занимался тем, что мы сегодня называем городской модернизацией, планировкой города, джентрификацией[62], «урбанизмом» — «порядком подзабытым разделом криминологии», — писали в 196i году два ситуациониста из Бюро унитарного урбанизма57. «Урбанизма как такового не существует, это всего лишь “идеология”, в марксовом смысле этого слова» — согласованная норма в дискурсе о реальном и возможном. Это было соглашение о том, что составляет язык булыжников — в данном случае архитектуры, — и как идеология это соглашение делало ненастоящим всё, находящееся за её пределами. Как соглашение это было общественным договором, и как общественный договор это был «шантаж практичностью… Современный капитализм отвергает всякую критику посредством простого довода, что людям необходима крыша над головой, так же как в случае телевидения используется предлог, что людям нужны информация и развлечение. Что приводит к пренебрежению доказательствами того, что эти информация, развлечение и такого рода жилища сделаны не для людей, но без них и против них. Вся городская планировка подразумевается исключительно как рекламно-пропагандистская сфера общества — то есть…» (что пытался доказать спустя четверть века Боб Гелдоф) «…как организация причастности к тому, в чём невозможно участвовать».
Отличительной чертой любой идеологии является её невидимость: вот почему в 1986 году рейганистские факты были менее очевидными, чем пророчества о них пятью годами ранее. Во времена Османа против него выступали с протестом, во времена ситуационистов его Париж уже больше не являлся новым городом, это был просто город: модель современности, видимый факт современной жизни. Если эта идеология была невидима, как бороться против неё, как начать говорить на новом языке, не булыжников, но людей? «Критика архитектуры» являлась точкой отсчёта того, что ситуационисты называли «революцией», и они были малопонятны: рассуждали о «координации художественных и научных средств разоблачения», затем о «ситуационистских основах» «экспериментальной жизни», которые «станут плацдармами для вторжения… которое будет подпитываться противоречиями во всякой повседневной жизни и в манипуляции городами и их обитателями». Они были гораздо понятнее, когда говорили совсем уж отчаянные вещи: «Мы