Одесситы - Ирина Ратушинская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Месяц не месяц, но на неделю шкафа хватило. Потом пошли тумбочки на финтифлюшечных ножках.
— Вот Клавдюшка всегда смеялась, что у меня — как мебельная лавка, — ликовала Надежда Семеновна, — а вот и пригодилось, и в комнатах теперь попросторнее, правда?
Не говоря Анне, она потихоньку распродавала семейные ценности: золотую цепочку с медальоном, брошь с аметистом, серебряный кофейник. Оказалось, что многое можно обменять на еду, даже потертое манто купил какой-то курносый солдат за четыре буханки хлеба. Девочке надо питаться, не дай Бог пропадет молоко! Только котиковую шубку она приберегла. Не всегда ей быть бабушкой, рано или поздно надо Анечке ехать. Ей было страшно от одной мысли об этом: уедет, и малыша увезет — такого необыкновенного, чудного, умеющего уже улыбаться хитро. Как же она без них останется, если вся ее душа — в этих двоих.
Какие родители? Где эти ее родители были, когда она рожала, а мальчик шел попкой? Это свои венчальные свечи она зажгла, когда Аннины кончились, а роды все продолжались. Потому что положено: чтоб все роды горели венчальные свечи перед иконой. Это — ее девочка и ее малыш, их бы, может, и в живых не было, если б не она. Среди холодного, голодающего города — единственный, ей казалось, круг теплого света был здесь, вокруг этих двоих: она кормит, он чмокает — кругленький, розовый. Как будто и не революция. А уедут — и будет только холод и темнота, и зачем тогда жить?
Но с жестоким удовлетворением она давила эти мысли, и шубку не продавала, и собирала Олегу приданое в дорогу. На Украине, говорят, сыто, чуть не пирожные с кремом. Мальчик, ее мальчик, тут погибнуть не должен. Она обивала пороги всевозможных комитетов: ведь разрешают же кому-то выезжать из города?
Однажды она вернулась из своих странствий возбужденная.
— Анечка, детка, кажется, все устроится! Едет труппа артистов, через Москву в Киев. На гастроли. Им уже дали разрешение, и есть возможность вас включить. Я уже говорила с импресарио, такой милый, чуткий человек, все понимает. Только вам надо будет сходить к комиссару… такое сложное название, я забыла чего… за личным разрешением, он вам выдаст документ. А там уж до Одессы доберетесь.
— Надежда Семеновна, я же не артистка!
— Ах, кто сейчас об этом думает! Стадницкие говорили, что корректор «Нового слова» поехал с «шапито» дрессированным медведем. Да, не смейтесь, зашился в медвежью шкуру, его еще солдаты на вокзале танцевать заставили, но — главное — уехал! И вовремя, его на другой день арестовывать пришли. Я вам баулы соберу, чемодан тяжелый, да и занят он пока…
Она нежно взглянула в угол, где подвешен был чемодан на веревках. Там мирно спал Олег, вполне довольный своей колыбелью. Из чемодана свисал край кружевной оренбургской шали, и она поправила непорядок.
В дверь заколотили:
— Именем революции! Обыск!
Надежда Семеновна перекрестилась и пошла открывать. Вошли четверо. Один, весь в коже, с двумя револьверами, был, видимо, главный. Второй был в железнодорожной фуражке и бобровой шубе, простреленной на животе. Еще был матрос с мечтательно расширенными зрачками и почему-то мальчишка лет одиннадцати, с веселыми мышиными глазками, в кацавейке и взрослых сапогах.
— Изымаем оружие и буржуазные ценности от имени комитета городской бедноты. Предлагаю сдать добровольно.
— Господи, да у нас же ничего нет!
— А сейчас посмотрим. Мишутка, с кухни начинай, они теперь все по чайникам бриллианты прячут.
Подросток зашустрил по квартире, а главный, кожаный, допрашивал Анну:
— Вы здесь живете — на каком основании?
— Дочка она мне, артистка, вот перед гастролями попрощаться пришла, — заторопилась Надежда Семеновна.
— Хм, дворник показывает другое. Вы помолчите, мамаша, до вас дойдет своим порядком.
Мальчишка уже сжевал на кухне все повидло и хлеб, и теперь деловито рылся по шкафам. Тот, в бобрах, увязывал в узел серебряные оклады с икон. Иконы, вытряхнутые, валялись тут же на полу. На них наступали сапогами. Матрос, усмехаясь, подошел к чемодану:
— Под младенчиком оружие прячете?
Анна метнулась к сыну, но матрос уже сгреб его, как котенка, лапой с наколотыми сердцем и якорем. Мальчишка пошарил в чемодане, но матрос Анне ребенка не отдал. Он развернул малыша к свету, и Анна с ужасом увидела, как качается головка Олега: он только начинал держать голову.
— Кто ты есть перед пролетарской революцией? Буржуйский детеныш либо офицерский? Отвечай, потрошонок!
Анна сдерживала зверий вопль и желание впиться матросу в горло. Он был накокаинен, это ясно. Одно движение — и неизвестно, что он сделает с ребенком. Матерь Божья! помоги!
Олег повернул головенку и улыбнулся матросу блаженной беззубой улыбкой. Матрос внезапно захохотал:
— Ишь, канальчонок, лыбится! Не, свой парнишка. У, морданчик! Небось наш же братишка актерке заделал, я уж чую. А, товарищ комиссар? На, дамочка, держи свое сокровище. Как звать-то? Олег? Это ж надо, и я Олег — тезки, значит. Слушай мой революционный приказ: Олежека не обижать. Я буду беспощаден! Товарищ комиссар, может, жратву им оставим — на прокормление, значит, наследника революции?
— Уймитесь, товарищ Коротин, — брезгливо сказал тот, в кожаных штанах. — Работы сколько, а вы забавляетесь. Мишутка! Кончай дурить!
Это уже было обращено к мальчишке, который нашел в коридоре швабру, и теперь крушил давно не работавшую люстру с хрустальными подвесками. Сбитые подвески он деловито распихивал по карманам.
Они ушли наконец, нагруженные вещами. Матрос на прощание чмокнул Анну и стрельнул из нагана в потолок. Надежда Семеновна, тихо всхлипывая, подбирала брошенные иконы. А Анна прижимала к себе ребенка: никогда, ни в коем случае не выпускать его из рук! Ни днем, ни ночью. Пока все это не кончится.
Но назавтра же ей пришлось, покормив малыша, оставить его Надежде Семеновне, чтобы идти в комиссариат за пропуском. Она понимала, что существование ребенка придется скрывать: какие же с грудным гастроли? Как это сделать, садясь в поезд, где эти пропуски проверяют, она не представляла. Но знала, что сделает: лишь бы вырваться отсюда. Олег — умница, всегда замолкает, когда на руках. Под шалью пронесет, он же маленький совсем. Хлипкий снег чавкал под туфельками, и они промокли уже до того, что и ноги не мерзли.
В нетопленой приемной пришлось сидеть несколько часов, уже и молоко подступало, а Анна из перешептывания нервничающих просителей усвоила, что «сам», хоть и «весь в пулеметах» — человек не свирепый. Но есть еще и «сама» — то ли жена ему, то ли кто, но она всему голова, и как ей в голову прильет — так он и делает. А она рубины любит за революционный цвет, другие камешки не очень обожает. Она там секретаршей сидит, в платье из портьеры.
Когда наконец дошла очередь Анны войти в заветную дверь, она и вправду оказалась перед рыхлой женщиной в сиреневом бархатном платье. За ее столом была еще другая дверь, и там, надо полагать, сидел «сам». Женщина сонно посмотрела на Анну:
— Ваши документы?
И вдруг как проснулась. Теперь она не на Анну смотрела, а куда-то за ее головой — нет, на ее голову! Что там? Растрепалась, что ли? Ах нет, сообразила Анна, это же она на шляпку. Всем давно уже было все равно, что с чем носить, а шляпка у Анны была одна — та самая, сиреневая, что они покупали с Павлом. Счастливая же оказалась шляпка: как раз в тон той портьере. Анне никогда еще не приходилось давать взятки, и она не знала, как это делается. Надо что-то говорить? Или нет?
Она молча сняла шляпку и положила на краешек стола. Женщина в портьере глянула с одобрением:
— Парижская?
— Парижская, — солгала Анна с легким сердцем.
Через два дня Надежда Семеновна провожала Анну до самого перрона. Дальше было нельзя: солдаты со штыками. Дальше уже была проверка документов.
— Вы же смотрите, деточка, вы же за ним смотрите, — бормотала старуха, наскоро крестя и Анну, и шаль, и баулы. Она нацеловалась с Олегом и дома, и по дороге. И тут хотела бы, но уже опасно было открывать. И она целовала Анну.
— Берегите себя, берегите… детка моя золотая!
Анна вдруг отчетливо поняла, что уедут они — и она умрет. Одна, в холодной комнате. Квартиры уже не было: на следующий день после обыска Надежду Семеновну «уплотнили», как это теперь называлось. Попросту выставили в бывшую дворницкую, а в квартиру кого-то вселили. И вещи взять не позволили, кроме смены одежды и обуви, да икон:
— Топи теперь, буржуйка, опиумом для народа!
Эта женщина спасла и ее, и ребенка. И теперь, уезжая, Анна ее предает. Чтобы спасти сына. А Надежда Семеновна смотрела радостными глазами: удалось, удалось! Они уезжают, слава Богу, до Украины быстро, а там — и молочко Олежеку, и булочки белые! О себе она уж не горевала: все тут было спокойно и ясно теперь: о чем горевать? Это она от эгоизма мучилась, а опомнилась — и легко. Она вернется в дворницкую — и спать, спать. Хлопотные были дни, уже не будут. Уже волноваться не о ком. Олег завозился под шалью, и Анна, в последний раз поцеловав старуху, пошла к вагону.