Одесситы - Ирина Ратушинская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Что ты, голубка? Ну, не тяни!
— Павлик. Я теперь почти не сомневаюсь. Я даже знаю, что это будет мальчик. Вот увидишь.
ГЛАВА 18
Анна точно посчитала, когда начнутся роды, и теперь оставались уже дни. А она все жила у Надежды Семеновны и только удивлялась: неужели прошло всего лишь восемь месяцев после отъезда Павла? Нет, уже чуть больше… Но ей казалось — вечность. Если вообще бывает на свете вечность.
Они договорились, что она сразу едет в Одессу. Никакой больше службы: она носит их ребенка. Его дело — мужское, а она теперь будет матерью. Ни даже работы в одесском госпитале. Это Анна охотно пообещала: ее тогда тошнило даже при мысли о больничных запахах. Но уехать из Петрограда оказалось не так просто. Железная дорога была в руках революционных рабочих. И не уедешь. Никак. Ходили только какие-то специальные поезда, с разрешения какого-то комитета. Надежда Семеновна рассказывала, что даже представители Думы, Родзянко и Гучков, не смогли выехать с Николаевского вокзала.
— Курьез, какого не придумаешь! Люди едут не за чем-нибудь, а за отречением царя. А рабочие не дали вагона, и все тут. Еще удивительно, что вообще удалось устроить это отречение. Погодите немного, пусть все уляжется. Сейчас все как осатанели, на улицу страшно выйти.
Это было правдой. То счастливое братство первого дня оказалось недолгим, как пьяное возбуждение. Уже несколько дней спустя Анна увидела, как матросы накинулись на поручика гвардии:
— Сдать оружие!
— Покомандовал, ваше благородие, снимай теперь шашку!
— Стой, братцы, пущай под козырек прежде возьмет! Во фрунт перед пролетарием, сволочь дворянская!
Прежде чем Анна успела что-нибудь сообразить, поручик выхватил наган, и на него навалились. Он успел два выстрела. Остановившимися глазами Анна видела, как сдергивают с поручика шинель и кладут на нее убитого матроса, как пинают поручика в простреленную голову — она податливо моталась влево-вправо, как…
Она прибежала домой и долго не могла унять дрожь. Он не был похож на Павла, этот поручик. Но и Павел бы сделал то же, уж настолько-то она его знала. Успел уехать, слава Богу, успел! А вдруг и на фронте то же? А эти матросы на матросов непохожие, в пулеметных лентах и — Анна поклясться бы могла — напудренные! Почему-то это больше всего ее ужасало. А может, не это. Она не знала точно, но одно было ясно: она такого видеть не может. На фронте было другое, и там она не отворачивалась от крови. А теперь — будто кто-то невидимый, но властный ей запрещал: ни криков не слышать. Ни мертвых не видеть. Ни — как убивают и бьют. И думать — не сметь, если про это. Может, это он, маленький? Но не может маленький — с такой силой! Как подменили ее: она подчинялась этой непонятной силе, и избегала. Не смела. Днями не выходила из квартиры, да и куда выйдешь, если то и дело — в туалет?
Надежда Семеновна все взяла на себя. Деньги, полученные Анной при увольнении, она отказалась брать:
— Вам еще пригодится. А мне, старухе, ничего и не надо.
Она доставала откуда-то молоко, и хлеб приносила, и больше не ужасалась необходимостью стоять в очередях. Маленькая, сухонькая, она как помолодела, и держалась теперь еще прямее чем прежде, хоть это было почти невозможно. В Смольном институте, который она закончила «с шифром», осанку девицам вырабатывали так, чтоб хватило на всю жизнь, до самого Страшного суда.
— Вы прямо как ангел-хранитель, Надежда Семеновна, — смущалась Анна. — Как только вы меня до сих пор терпите?
— Анечка, душка, только на вас сердце и отдыхает, а вы говорите: «терпите». Вы — единственная нормальная женщина среди всего этого бедлама. Вышли замуж, носите ребенка… Не то что нынешние девицы: по фронтам да по митингам, как кошки встрепанные. И не беспокойтесь ни о чем: вот немного все успокоится — и поедете, я узнаю, когда можно будет достать билеты. Как у вас волосы чудно отрастают. Мы в институте знаете как расчесывались? Сто раз в одну сторону — сто в другую. Давайте я покажу.
Она расчесывала Анне волосы, и на что-то это было до того похоже, что Анна рассмеялась:
— Надежда Семеновна! Вы — знаете кто? Помните, у Андерсена: пожилая волшебница, чешет Герде волосы, и вишнями кормит, чтоб та не вздумала искать братца Кая?
— Вишнями не вишнями, а изюму я достала. Но если б вам пришла фантазия за своим «братцем» лететь на фронт, то и вишни бы раздобыла, и на ключ бы заперла!
Все, что Анна знала этим летом — это что революция какая-то дикая, полный абсурд. Все разрушается и ничего не строится. Временное правительство. Совет Рабочих депутатов. Те и другие заявляют, что они — власть. И в чем это выражается? Ездят по городу в автомобилях: модно теперь — стоя, перехватывают друг у друга какие-то здания. А город парализован, зато хлеба стало два сорта: «опилки» — это такой рассыпающийся, с твердыми остьями, и «глина» — этот темный, мокрый, с прозеленью, и тяжелый, как могильная земля. На фунт — маленький ломоть. И, главное — эта злоба, как из под земли выплеснувшаяся наружу, и уже нет черты, которую эти, бесами куролесящие по городу, не могли бы переступить.
Носить было тяжело. Странно, она же такая здоровая. Но уже начали отекать ноги, а с поездами все была неразбериха, а слухи все более бестолковые: Украина — самостийная, и это почему-то значит — с немцами. Александр Блок — в какой-то следственной комиссии. Отопление теперь будет только в комитетах и общественных зданиях. Поезда грабят на дорогах. Анархия — мать порядка. И так дотянулось до октября. Застряла, это уже ясно. У Надежды Семеновны был знакомый врач. В больнице рожать нельзя: там повальные эпидемии, и откуда-то даже дизентерия.
Это было так больно, так больно, что Анна от ошеломления даже не стонала. Она знала, что умирает, вот-вот разломится спина, вот ее уже нет. Но все начиналось снова, и длилось, и длилось: дольше всей ее предыдущей жизни, дольше адских мук. И тут на нее накатила ярость, и сковеркала ее в звериный комок, и боли уже не было: только чей-то задыхающийся крик.
Что-то свистнуло у плеча: отшатнуться от узкой полосы света, под корявую кладку. И — снова в ту полосу.
Налетает, оно выше, оно на косматом и темном, и визжит из плоского лица. Пригнуть голову, и сбоку достать длинным и острым. Оно падает и все визжит, красное.
Черное, жидкое: не упасть туда, держаться за твердое.
Свет, и щебет, и голос зовет. Туда. Бежать. Лететь.
Больно. Холод: ожог. Лицо, это мамино лицо. Смотрит. Держаться за взгляд. Иначе унесет — в то, черное.
Это мама. Он — Олег. Он когда-то уже был Олегом, и мама была другая. Но так же смотрела. И где-то горело, и надо было — туда. И она отпустила стремя.
Ребенок — ее ребенок, мальчик! — смотрел на Анну взрослым и мудрым взглядом, как будто он знал больше, чем она. Не плакал, только смотрел — так, что Анне стало не по себе. Будто сомневался: та ли она? Потом, видимо, узнал: ткнулся в грудь, вяло почмокал и уснул. Как после дальней дороги.
Наутро он был уже обычный — нет, конечно, необыкновенный! — младенец с темным пушком на голове, с голубым и бессмысленным взглядом. Первенец. Олег Павлович Петров. Сильный мальчик: он сосал крепко и жадно.
Надежда Семеновна летала как на крыльях: то кормила Анну, то агукала Олегу и целовала ему розовые пяточки, то размашисто, с треском рвала старые простыни на подгузнички. Только через неделю Анна узнала, что теперь переворот, и большевики — те самые матросы с пулеметными лентами — взяли власть. Министров Временного правительства арестовали. Кого-то из них растерзали потом, или сразу растерзали? — всякое говорили. Юнкеров перебили. Расстреливают теперь кого ни попало. Надежда Семеновна, убивавшаяся, что Клавдия опять на фронте, теперь дробно крестилась: ей казалось, что места опаснее Петрограда не осталось на земле.
Дрова кончились: кафельная печка поглощала их с невероятной скоростью. Анна пеленала Олега, набросив на себя и на него пуховый платок. Неутомимая Надежда Семеновна привела здоровенного мужика, в галошах и вонючем тулупе. Он установил печку-буржуйку: пузатенького уродца с коленчатой трубой. Ее вороные бока не вязались с кружевными накидочками и занавесочками квартиры, но зато ее можно было топить газетами, а на одном журнале «Нивы» вскипятить чайник. Когда подшивки «Нивы» кончились, Надежда Семеновна взялась за книги. Раньше технические, оставшиеся от мужа. Потом — из застекленных шкафов, с золотым тиснением на корешках.
— Надежда Семеновна! Как можно жечь Флобера?
— Ах, душка, Головановы уже и до Толстого добрались, а их всего-то двое. А у нас Олеженька три дня не купаный, как можно? А вы дрова умеете рубить, Анечка? Топорик у соседей есть, а дворник куда-то делся. Смотрите, целый шкаф освободился, им же месяц топить можно, если разрубить только.
Месяц не месяц, но на неделю шкафа хватило. Потом пошли тумбочки на финтифлюшечных ножках.