Приключения сомнамбулы. Том 1 - Александр Товбин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но почему блестят и сами обломки?
Отглянцевали?
Соснин опять сник.
Мелькали, дразня взор, картины, те самые отпечатки времени, разрозненные и фрагментарные, он шёл сквозь них, мог уловить смену картин – вот одна, вот вроде бы другая, но как их связать с картинами минувшего, как вмонтировать неотразимое, не своё, время в образ своего времени, изобразить в обнажённом ясном единстве, когда не улавливаешь новых жизненных связей? Повсюду – между зарастающими бурьяном руинами – стекла, зеркала, поигрывающие отражениями, и – на лестницах, площадях – искусственный мрамор, слизистый, скользкий и холодно поблескивающий, как лёд под слоем воды.
Скользкое время.
А руинные кучи камней, кирпичного и панельного боя, островки в океане зыбкого блеска – останки прошлого, омытые сиянием будущего?
он там был (томления вывернутого наизнанку)Где – там?
В пространстве без хронологии?
Он, вовлечённый случаем в череду метафизических экспериментов, вышедший из этих экспериментов другим, не знал, сколько длилось его пребывание там, знал лишь день, июльский день, из которого внезапно ушёл, чтобы столько всего увидеть, услышать, в который так же внезапно вернулся, да-да, как курильщик опия, одурманенный, потерял счёт минутам, часам, годам… из мозга и впрямь вынули нечто подобное испорченной ходовой пружине в часах? Или неизмеримое неукротимое время понеслось вскачь, унося его за грань возможного? Его будущее, вместившееся в тот растянутый день, едва вернулся он, превратилось в прошлое, и он теперь обречён ждать того, что непременно, как он узнал, наступит, хорошо, хоть не узнал, сколько ему самому отпущено лет – разве это не метафизический кошмар, просуммировавший выпавшее узреть и впитать там, за гранью? Кошмар, дремлющий, надо думать, в каждом, но тут воочию явленный, заставивший измениться. Душа беседовала сама с собой о прежних встречах с божественными видениями, и вот он, словно звездочёт, посвящённый в будущее, уже смотрел на всё другими глазами. Он, вывернувшись, пережил своё обращение. Из кого – в кого? Кем он стал? И не скользкое ли, бликующее время прикинулось последней точкой романа? Образной точкой его собственной метаморфозы? Миг – и почувствовал, что стал другим, но как долго пришлось идти к этому поворотному мигу, не упуская все толчки, внутренние движения… метаморфоза случилась с единственной целью: вынудить его написать роман? Оскальзываясь в конце романа, смотрел назад, в текст, смотрел на такие привычные вещи, но видел их в новом свете… и наново переживал утраты – наплывали голубые облака, глаза застилала голубая вибрация, бил озноб.
Вернулся, переполненный видениями, опустошённый тайным знанием, которым ни с кем не смел поделиться; сначала там таился, в чужом времени, теперь, вернувшись, таился здесь, в укрытии; да и выйдя на волю будет таиться… а пока боялся открыть глаза и увидеть больничную стену с железной решёткой поверх неё.
Заскрипели ворота; лесной олень… по моему хотению… Всё громче, громче: неси, олень, меня в свою страну оленью…
Открыл глаза.
Въехал с громко включённым в кабине радио грузовик, окуталось голубым выхлопным дымом крыльцо морга под покосившимся жестяным козырьком.
Санитары выгрузили два гроба.
уловкаТак что же ему привиделось?
И кто бы ему поверил, если бы он принялся рассказывать…
Тогда-то, если бы он принялся, захлёбываясь, рассказывать, что и как обвалится, кто что скажет и в кого выстрелит, в нём бы тотчас и опознали настоящего, опасного психа, а заодно бы психиатрия резко расширила научную зону бредовых поползновений; о-о-о, много раз повторял он себе, посмеиваясь, – тогда-то, если бы он раскрылся, принудительное лечение не ограничилось бы душем «шарко», вкалыванием витаминов. После того, что увидел своими глазами, сумел узнать, жизнь изрядно обессмысливалась, из неё уходили волнения, страхи, всё то, что связано с неизвестностью. Но волнения, страхи можно было передать тексту, собственно, сочинением текста Соснин и жил. Пытался всё свалившееся на него переложить на бумагу, понимая, что поверят ему лишь в том случае, если он сумеет выдать то, что с ним действительно приключилось, то, что он на самом деле увидел, узнал, за художественные фантазии.
оксюморон по случаюКак это у них там будет именоваться?
Флешбеки из сопливых шестидесятых… – ожила презрительная ухмылка Марата, – или, как скажут, наверное, попозже – из устало-гротескных семидесятых.
Для них, там, это будет затасканный киношный приём, а для Соснина сейчас и здесь – сама жизнь, она рядышком и вокруг него, её, тускловато-грязную, но такую близкую, пока не надо освещать вспышками. За тёмными стволами, за стеной, ограждавшей закуток больничного сада, солнце подкрашивало обшарпанные фасады.
Захотел пройтись, встал.
За ним спрыгнула со скамейки кошка.
Поверх солнечных фасадов, высившихся за стеной, на противоположном берегу Пряжки, почему-то наложились окна с геранью, в окнах появились счастливые – рты до ушей – жильцы, сжимавшие в руках наполненные, с пенными шапками, пивные кружки.
Заулыбался – флешбеки из будущего?
монолог перед грубо сколоченным ящиком с прислонённым на нём к дырчатому кирпичу осколком зеркальца, утаивавшего от Соснина за слоем амальгамы громоздкий механизм обратимости времени– Тела живых существ исчезли в прахе, и вечная материя обратила их в камни, в воду, в облака, а души их слились в одну. Общая мировая душа – это я… я… Во мне душа и Александра Великого, и Цезаря, и Шекспира, и Наполеона, и последней пиявки. Во мне сознания людей слились с инстинктами животных, и я помню всё, всё, всё, и каждую жизнь в себе самой я переживаю вновь…
Монолог Заречной! – догадался Соснин; актриса уже молча шевелила губами, зубрила монолог про себя, опустив тяжёлые от туши ресницы… Связалась с провальной пьесой и – обезумела? Порвала с жизнью, приняв сценическую иллюзию за единственную реальность?
Тут она сказала тихо, изменив голос.
– Это что-то декадентское.
А-а-а, реплика Аркадиной, – догадался опять Соснин.
Потом вновь взялась читать голосом, которым наделила Заречную, и – сначала; слегка нараспев.
– Люди, львы, орлы и куропатки…
Плохо, иначе… – лицо её перекосила гримаса боли.
– Люди, львы, орлы и куропатки, – с вдохновенной заунывностью заново завела она, поводя головкой по сторонам, – рогатые олени, гуси, пауки, молчаливые рыбы, обитавшие в воде, морские звёзды и те, которых нельзя было видеть глазом – словом, все жизни, все жизни, все жизни, свершив печальный круг, угасли, – проглотив слюну, – на лугу уже не просыпаются с криком журавли, и майских жуков не бывает слышно в липовых рощах. Холодно, холодно, холодно. Пусто, пусто, пусто. Страшно, страшно, страшно.
Соломенный завиток выпал из причёски на шею. Тонкую бледную шею охватывал байковый коричневый воротник. Тёмно-русый гладкий зачёс на затылке накрывали крашеные, выжженные перекисью пряди; как сноп.
Соснин замер за её спиной.
– Я одинока. Раз в сто лет я открываю уста, чтобы говорить, и мой голос звучит в этой пустоте уныло, и никто не слышит…
И вдруг взгляды встретились в зазеркалье.
Монолог оборвался.
Она была так одинока в своём безумии, так поглощена им, а он вспугнул… Густо намазанные ресницы обиженно задрожали, блеснула слеза, половинка лицевого овала с провалившейся щекой, помещавшаяся в зеркальном осколке, дёрнулась, как если бы актрису застигли в миг оголённой и нервной, но пока ещё репетиционной, не адресованной публике и посторонним соглядатаям искренности. Так и было. Он вторгся в её персональную грим-уборную под открытым небом, и она ссутулилась, словно от неожиданности свернулась в кокон, и сразу решительно распрямила байковую застиранную, в свалявшихся ворсинках спину и повела худыми разновысокими плечами; испугалась сглаза, инстинктивно попыталась отогнать нечистую силу, заявившуюся в образе Соснина?
Нет, она его не узнала…
А он узнал её, в тот самый миг узнал!
Узкие губы, мелкие прыщики у уголков рта.
Как же звали её?
Не вспомнить.
Отступил на шаг, всё ещё глядя в осколок зеркальца с серебристыми ранками у кривого края. И ощутил физически – на клеточном уровне? – как время, отведённое ему судьбой время, потекло от следствий к причинам.
и что с ним (доверившимся внутреннему взору) стряслось при этом?Клеточная его чувствительность каким-то таинственным образом была связана со зрительными нервами, хрусталиком и сетчаткой.
Соснин увидел, именно увидел, что молодеет – лента жизни, прогоняя картину за картиной, бег которых чудесно проецировался на листву, оштукатуренную стену с железной оградой, крыши и небо, самопроизвольно запустилась назад, к юности, детству. Картины торопливо озвучивались гвалтом школьных перемен, свистом, узнаваемыми детскими голосами, весенними дворовыми песнями, вот лента, блеснув первозданной чёрноморской синевой, проскочила уже рождение, достигла коварного истока его судьбы.