Приключения сомнамбулы. Том 1 - Александр Товбин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И если верно, что, общаясь между собой, творя что-либо сиюминутное, подобное тополиным пушинкам, скользящим по дорожке от дуновений, или вечное, как дворцовый или словесный шедевр, все мы без исключения мыслим жанрами, если верно, что кто-то по внутреннему устройству-назначению своему в бытовом ли поведении, в высоких проявлениях разума, покоряющих вершины духа, всё равно остаётся сатириком-фельетонистом, кто-то скучным или весёлым рассказчиком, а кто-то, к примеру, прирождённым сказочником с лукавой искрой в уголке невозмутимого глаза, то не так уж сложно, наверное, было б сообразить, что мышление Соснина, который тщился столько разных жанровых и поджанровых разностей синтезировать в своём тексте, при всех его изъянах оставалось полижанровым, романным мышлением, чем, собственно, и объяснялись многие его пристрастия, в первую очередь, страсть путешествовать по времени.
в двух словах о его отношениях с временем (метания между полюсами)Он, конечно, тянулся к прошлому.
И не потому только тянулся, что подпал под эмоциональную тиранию памяти, а потому ещё, что в нём, атеисте, жила по сути религиозная вера в истину, тлеющую далеко позади, в неумолимо отступающей темнеющей вечности, и инстинктивный страх потерять за спиной тускнеющий отсвет заставлял замедлять шаги, оглядываться – лишал покоя.
Но Соснина-то сформировало новое время, он не мог откреститься от вколоченной всем нам в головы надежды на то, что истина – откровение, высший смысл и пр. – в каком-то виде таится в будущем, заманивает, торопит, и мы с каждым познавательным шагом к нему, вымечтанному будущему, как солидно заверял Филозов, асимптотически приближаемся – вот оно, светлое, рукой подать.
Казалось бы, этот мировоззренческий тянитолкай – Соснина-ребёнка заворожило двуглавое копытное существо из яркой книжки – мог лишь монументом неподвижности стоять на месте – какие там путешествия по времени! Однако позывы прошлого и будущего имели переменную силу и продолжительность, полюса тяготения непрестанно смещались – один приближался и усиливался, другой удалялся, ослаблялся… а мысли неслись по нескольким направлениям сразу, спешили, откликались на новые впечатления, толкавшие то сзади, то спереди; прошлое и будущее – вечные катализаторы настоящего – заряжали символикой сиюминутные цели. Не мудрено, образы прошлого и будущего толпились в сознании, с волшебной неуловимостью друг в друга перетекали – что, опять лента мёбиуса? – а взаимные превращения конкретных до зримой осязаемости образов-невидимок поощряли к путешествиям по беспокойной стихии, ускользающие суть и назначение которой Соснин, начитавшийся умных трактовок всевластной абстракции, и сам, по-своему, пытался представить в формах, пригодных для описания.
Чтобы понять, назвать, надо создать, и потом, потом… не изрекать надо, а нарекать – маниакально повторял он; один бог понимал, что с ним творилось.
помышляя о романе, как о развёрнутом отпечатке времени, он замахнулся вдруг, доверившись видению, писать само время (в плену недоумений, смутных желаний)Недавно перечитывал: «можно ли рассказать время, какое оно есть, само время, время в себе? Конечно же, нет, это было бы нелепой затеей».
Тут Соснин и из духа противоречия пока не стал бы ничего возражать. Но, – машинально читал дальше, – «время – одна из… стихий рассказа».
Одна из…? Нет, он ощущал время иначе – стихия скрытного движения не только, задавая-меняя ритмы, вела рассказ, но сама делалась его зримым образом.
Он смотрел вдаль, в романную даль, или оглядывался на роман, пусть и тонущий в тумане, перепрыгнув через весь текст и стоя в последней точке, но по сути он видел время – именно само время, чей прихотливый бесплотный поток оказывался чудесно демаскирован, представлен в виде набора слов – во всей напористой протяжённости, во всей условной периодичности.
Воображённый роман, ещё не написанный, лишь замышленный, но уже где-то живший в нетерпеливой готовности, и сам по себе им воспринимался как совокупность черт будущего – зовущего, пугающего, полного неожиданностей. И этот же роман в известном отношении стал уже прошлым Соснина, хотя он всё ещё не сочинённые главы выстраивал, перекомпановывал… время аритмично разворачивалось перед ним в панорамные чередования меняющихся картин, он шёл сквозь них, шёл и – пока шёл – менял…
Как наставлял, грассируя, дородный насмешник, тот, чей гордый профиль темнел в лимузине справа от Соснина на фоне солнечного Невского, плывшего за окном? – время следует писать как пейзаж или натюрморт.
Вот он и хотел писать время, как пространство… не «о» хотел писать, а – «что», пусть и словами, но – показать хотел увиденное, а не рассказать о том, что увидел.
И ввязывался в жуткую путаницу – какое там прошлое, какое будущее!
Время расслаивалось по изобразительным признакам, представало в двух контрастных субстанциях; перед ним было уже две стихии, два времени.
Он отчётливо видел два лика абстракции.
Одно время…
Даня Головчинер, ходячий цитатник, не иначе как предрёк нынешнюю путаницу, когда у Художника, на смотринах «Срывания одежд», задекламировал, подняв полную рюмку водки: зоркость этих времён – это зоркость к вещам тупика…
И до чего же плотными и безнадёжно-отвердевшими, мерзкими ли, прекрасными, но без остатка поглощавшими свет воспринимались теперь – по контрасту? – те тупиковые вещи, обложившие издавна со всех сторон и, как верилось, навсегда! Окаменелости пейзажа? Вещи старого-престарого натюрморта?
А другое время, то, резко-контрастное к прошлому Соснина, то, которое ему приоткрылось, было лоскутно-подвижным, мельтешаще-мелькающим и блестящим, слепяще-блестящим, сотканным сплошь из бликов; такое нарочно не придумаешь, такое надо увидеть. Но и увидев, можно ли написать такое?
В незапамятные времена корпел над натюрмортом с восковыми яблоками, опрокинутым на бок лукошком из бересты, монументально-матовыми складками драпировок и пропылённым чучелом селезня, у селезня на головке, заплывая на шею, взблескивал изумрудный блик. Намучился с бликом – изумрудная зелёная, чуть-чуть кобальта. Колонковая кисть набухала, ярко, сочно блестел мазок, а едва высыхал, блик тускнел, угасал.
Один-единственный блик не мог написать, а тут…
Сам себя наказал?
Когда-то он ведь не только мучился с бликом на оперении болотного щёголя, но и мечтал дематериализовать архитектуру – театр, спроектированный Сосниным-студентом в виде объёмного зеркала, сенсационно представлял на подрамниках отражения окружавшего театр мира, изломанного и искривлённого, смазанного блеском… Но поможет ли прошлый опыт с натуры написать будущее, тот необъятный бликующий хаос, в котором довелось очутиться? Глянцевое время, где нет прочных давних опор, твёрдых форм, знакомых контуров – одни эфемерности. Не знал как к бесплотному хаосу подступиться, чтобы хоть как-то увиденное организовать, сгармонизировать… И опять всплывал болтливый гуру, самоуверенный телеэкранный Шанский со своими броскими формулами. Как он сказал, если угодно, скажет в свой срок? – захватывающий или отвращающий образ будущего глупо искать в перспективах эволюции, острые, неотразимые образы способны сотворить лишь неожиданные взрывы, распады. И потому образы будущего подобны произведениям деконструктивизма. Метко! Будущее причудливо собрано из обломков прошлого, лишь прорастает новой травой, надстраивается блеском.
Но почему блестят и сами обломки?
Отглянцевали?
Соснин опять сник.
Мелькали, дразня взор, картины, те самые отпечатки времени, разрозненные и фрагментарные, он шёл сквозь них, мог уловить смену картин – вот одна, вот вроде бы другая, но как их связать с картинами минувшего, как вмонтировать неотразимое, не своё, время в образ своего времени, изобразить в обнажённом ясном единстве, когда не улавливаешь новых жизненных связей? Повсюду – между зарастающими бурьяном руинами – стекла, зеркала, поигрывающие отражениями, и – на лестницах, площадях – искусственный мрамор, слизистый, скользкий и холодно поблескивающий, как лёд под слоем воды.
Скользкое время.
А руинные кучи камней, кирпичного и панельного боя, островки в океане зыбкого блеска – останки прошлого, омытые сиянием будущего?
он там был (томления вывернутого наизнанку)Где – там?
В пространстве без хронологии?
Он, вовлечённый случаем в череду метафизических экспериментов, вышедший из этих экспериментов другим, не знал, сколько длилось его пребывание там, знал лишь день, июльский день, из которого внезапно ушёл, чтобы столько всего увидеть, услышать, в который так же внезапно вернулся, да-да, как курильщик опия, одурманенный, потерял счёт минутам, часам, годам… из мозга и впрямь вынули нечто подобное испорченной ходовой пружине в часах? Или неизмеримое неукротимое время понеслось вскачь, унося его за грань возможного? Его будущее, вместившееся в тот растянутый день, едва вернулся он, превратилось в прошлое, и он теперь обречён ждать того, что непременно, как он узнал, наступит, хорошо, хоть не узнал, сколько ему самому отпущено лет – разве это не метафизический кошмар, просуммировавший выпавшее узреть и впитать там, за гранью? Кошмар, дремлющий, надо думать, в каждом, но тут воочию явленный, заставивший измениться. Душа беседовала сама с собой о прежних встречах с божественными видениями, и вот он, словно звездочёт, посвящённый в будущее, уже смотрел на всё другими глазами. Он, вывернувшись, пережил своё обращение. Из кого – в кого? Кем он стал? И не скользкое ли, бликующее время прикинулось последней точкой романа? Образной точкой его собственной метаморфозы? Миг – и почувствовал, что стал другим, но как долго пришлось идти к этому поворотному мигу, не упуская все толчки, внутренние движения… метаморфоза случилась с единственной целью: вынудить его написать роман? Оскальзываясь в конце романа, смотрел назад, в текст, смотрел на такие привычные вещи, но видел их в новом свете… и наново переживал утраты – наплывали голубые облака, глаза застилала голубая вибрация, бил озноб.