Угловая палата - Анатолий Трофимов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Все то же. Кровь, антибиотики. Пробуйте мизерными дозами вводить в костный мозг.
От полного забытья к призрачной полуяви возвратился Василий Курочка не скоро. Проблеск сознания был слишком коротким, и все же Василий воспользовался им, сообразил что-то, выдавил с гортанным клекотом:
— Арр-рин-на…
Мужская слеза не по щеке катится — по нутру, горлом, и жгуча она, как паяльная кислота.
— Арр-рин-на…
Не поняли его врачи Свиридова с Чугуновой, не поняли и сестры — Тамара с Серафимой. Поняла бы его, будь она здесь, лишь палатная сестра Машенька Кузина, ответила бы на его клекот, успокоила. Еще три дня назад догадалась она, о чем думает Василий Федорович, отчаянно не верящий в подползающее тихой сапой, думает и не смеет сказать об этом, и тогда она сделала, как ей казалось, то, что ему хочется. Собиралась сделать одна, тайно, ведь у начальства могли оказаться какие-то убедительные доводы, которые, неровен час, поколебали бы ее решимость, но не было рядовой медсестре хода на телеграф. Готовая со слезами упасть в ноги, Машенька пришла к замполиту Пестову. Не пришлось его уговаривать. Иван Сергеевич вынул из кармана деньги, какие там были, прикинул — сколько их, и сразу отправился в город.
И вот приехала к Василию Курочке жена Арина Захаровна, его Арина. Не хватило какой-то малости, чтобы увидеть милого и гулящего, нежного и сварливого, всегда желанного мужа живым.
В военкомате, с которым связался Иван Сергеевич Пестов, тугих головой и сердцем пеньков, похоже, сроду не было. В разгар уборочной сотрудники комиссариата сумели вызволить женщину из глухой рязанской деревеньки, снабдить ее бумажкой с печатью, воинскими проездными в Литву и обратно. Но что поделаешь… Были бы крылья, на них бы примчалась Арина Захаровна, но телячьи теплушки и даже идущие на прогон эшелоны с воинскими грузами, в которые подсаживали коменданты станций, не заменили ей крыльев.
* * *Песчано-сыпучая тропинка кладбищенского холма утяжеляла шаги и без того нескорых на ногу людей: мешали незажившие раны и слабость, приблудившаяся в долгом лежании на лазаретных матрацах, мешали гипсовые повязки на телах, подпираемых костылями и тросточками. Дубы, каштаны, клены траурно гудели кронами, изредка роняли отжившую листву под ноги распавшейся, уныло бредущей процессии. Цепочкой опережая всех, спешат солдаты, занаряженные старанием старшего лейтенанта Анатолия Середина в полку НКВД. Молодые, забывчивые на горе, они жизнерадостно перекликаются о своем. Заполошно орут над древним Антакальнским кладбищем вороньи стаи, вспугнутые прощальным грохотом автоматов этих солдат.
Госпитали своих не спасенных, умерших воинов редко хоронят вот так — с залпами и скорбными речами у гроба. Чаще уносят и зарывают их в ночной тиши, словно тайком, и солдаты, которые бились с врагом бок о бок, ложатся в землю братской фронтовой артелью, плечом к плечу. Василия Курочку проводили в запредельный мир с воинской почестью и в персональной могиле, непривычной окопнику малых чинов.
Госпиталь с латинского означает «гостеприимный», а тут так и просится старинное русское слово — недужница. Гостеприимность предполагает все же благополучие от и до, а недуг — он и есть недуг, чем кончится схватка с ним — бабушка надвое сказала. И нет в том вины врачей и медицинских сестер-заботниц, когда они становятся бессильны перед загадочным, непредсказуемым, не до конца познанным. Виновата война, виноваты те боговы существа, которые придумали ее своим пещерным умом и наделили людей способностью калечить и убивать друг друга.
Арина Захаровна — низкорослая, выветренная и высушенная крестьянским трудом, с выплаканными глазами в охряных обводьях — трудно переставляла ноги, сгибалась под тяжестью свалившейся на нее беды. Иван Сергеевич поддерживал ее и не смел тревожить участливым разговором сбивчиво-сиротливые вдовьи думы.
В марлевых косынках, наспех перекрашенных в черный цвет, обособленной группой спускались с холма милосердные сестры. Машенька испуганно, в неприятии происходящего прижималась к жаркому телу Нади Перегоновой, плакала.
Осторожничали, пробно тыкались костылями Агафон Смыслов и Петр Ануфриевич. Всхлиписто дергая носом, ломился кустами Боря Басаргин.
Инвалид первой мировой войны Юлиан Будницкий и начальник аптеки Иосиф Лазаревич Ройтман, успевшие за помин души притаенно хлебнуть спиртного, ковыляли лишь с помощью друг друга. Будницкий, как лошадь, мотал рыжей головой и хмельно тянул в причете: «Нех бендзе жолнеж похвалены…»[16].
Шли под руку далеко приметные, рослые и ладные, сближенные тяжкими испытаниями и потянувшиеся друг к другу литовская девушка Юрате Бальчунайте и Владимир Петрович Гончаров — урожденный Владас Бэл. Горечь общих переживаний томила их, но в душах было и что-то иное: очень и очень личное, вроде бы и грешное в данный момент. Юрате временами спохватывалась и быстрым движением руки где-то у ложбинки, приютившей наперсный крестик, закрещивала этот грех.
Тугой напор ветра качнул макушки деревьев, в беспорядочном парении стали спускаться к земле обломившиеся листья. Падали они с неохотой, обреченно цеплялись за сучья, припадали к шершавым стволам, всей плоскостью опирались на что-то невидное и упругое, косо скользили по этой упругости, метались в беспомощном желании вернуться в вышину. Владимир Петрович приглашающе подставил ладонь резному листу клена, тот отверг приглашение, панически откачнулся, простерся под углом вниз и лег на былинки травы. Гончаров нагнулся, поднял его. Лист был спелым, погибшим без естественного увядания. «И тут…» — было подумал Гончаров и с опаской глянул на Юрате: как бы не угадала его тоскливую мысль.
Якухина не было на кладбище. Бездушный лейтенант из резерва, упоенный краткосрочной властью, все же поставил его в строй. Тело Василия Федоровича сберегалось в погребе на рыхлеющих глыбах льда, припасенных еще немцами, там и простился с ним Якухин.
Глава двадцать четвертая
Арина Захаровна уезжала на другой день после похорон, военные летчики посулились пристроить ее на идущий до Москвы самолет фельдъегерской связи. Время до отлета было, и Арина Захаровна вместе с приютившими ее сестрами пошла на кладбище доплакать недоплаканное.
Возле свежеухоженной могилы Василия Федоровича застали Щатенко, Смыслова, Борю Басаргина и Владимира Гончарова. Гончаров заканчивал покраску пирамидки с жестяной звездочкой. Арина тяжело опустилась рядом с могильной грядкой, приникла к пластам дерна, молча, без слез, как когда-то чуб своего ненаглядного, стала перебирать, запутывать в косицы застаревшие разномастные травы. Перенесенные вот этими израненными с родного места травы приживутся здесь, прорастут корнями глубже и ближе к праху ее мужа, породнятся с ним…
Умирали в те дни не только солдаты. В отдалении среди католических крестов с распятиями хоронили кого-то местные жители. Только что стихло протяжливое, глухо давящее песнопение, и от той могилы, где чернела кучка людей, к могиле Василия Федоровича неторопливой в своей траурности поступью, в смелой независимости подошел к группе сестер и раненых священник. Прислонив костисто-венозную стариковскую руку к висящему на груди кресту, ничуть не смущаясь присутствием иронично насторожившихся безбожников, одетых кто во что — в офицерскую форму, в мятые пижамы и халаты военной лечебницы, — ксендз, всем кивнув головой, с грустной участливостью остановил взор на Арине Захаровне. Чуть отведя от груди массивный крест, он покачал его туда-сюда, заговорил хрипловатым отеческим баритоном:
— И да примите свою долю страданий, как добрая дочь Христова, и осилите вы печаль и скорбь земную твердостью духа. В любви и бескорыстии ближних, с помощью божьей укрепитесь в решимости взрастить деток достойными имени родителя своего, в сече с черной силой сложившего голову. Во имя отца, сына и святаго духа… — Он снова покачал тяжелый ажурно-сквозной крест, казалось, сейчас протянет его к губам Арины Захаровны. Но он не сделал этого.
Арина Захаровна, не крестившая лба с тех пор, как в деревне организовалась комсомольская ячейка, смиренно прошелестела сухими губами:
— Спасибо на добром слове, батюшка.
Офицеры пригасили иронию в глазах, слушали сочувственную речь с почтением и признательностью. Только на лице Петра Ануфриевича Щатенко появилась и тут же исчезла откровенно неуважительная ухмылка. Окажись эта встреча при других обстоятельствах, желчный майор не упустил бы случая затеять полный сарказма разговор с человеком, возведшим в ранг профессии малопочтенное занятие — сеять иллюзии.
Неприязненная ухмылка лишь промелькнула, но была схвачена и разгадана много жившим служителем культа, он задержал на Петре Ануфриевиче глубоко проникающий взгляд отставших в старении глаз, тот жестко не отвел своих и внутренне восторгнулся: «Вот это попище! Не чета нашим толоконным лбам. Не насквозь если, то до печенок видит».