Царская невеста - Валерий Елманов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я понятия не имел, что конкретно нужно вспомнить, но все равно не молчал:
— Если тебя беспокоит потеря памяти, государь, то грустить не надо. Лучше взять и забыть об этом.
— А ведь ты чуть богу душу не отдал, — припоминал он застенки Константино-Еленинской башни. — Чудом спасся!
— Мне так много плевали в душу, что богу она, наверное, не понравилась, — высказывал я предположение, добавляя: — Зато плевали от души. — И вновь терпеливо ждал, пока он закончит смеяться.
— Тому дай, этого удоволь. И каждый о справедливости намекает, — возмущался он. — А ежели по справедливости делить, то где столько взять?
— Смотря как делить, — пожимал плечами я. — Если ни уму ни сердцу, ни вашим ни нашим, ни себе ни людям, то хватит на всех. Да еще и останется.
— Доверился я Магнусу, Ревель поручил взять, да он меня подвел. Промашку в человеке дал. Да и то взять, пока в лужу сапог не опустишь, глубину не изведаешь, — вздыхал он.
— А зачем это делать самому? Можно засунуть в лужу и другого, — улыбался я.
А уж сколько мне довелось переделать анекдотов из серии «Собрались однажды русский, немей и англичанин», и вовсе не сосчитать. Кстати, именно тогда он перестал отнекиваться от своей принадлежности к русским, а то ж доходило до абсурда — с пеной у рта доказывал мне (будто я оспаривал эту ахинею), что у него немецкие корни, а предки — выходцы из Баварии, откуда, дескать, и пошло искаженное слово «боярин», которое на самом деле первоначально звучало как баварец. Нет, если брать его родословную, то царь действительно был русским всего на четверть[35], но зачем же этим гордиться, тем более лезть туда, где тебя вообще не было?
А еще ему нравилось, что я никогда не навязывался и не лез с советами, если он у меня их не спрашивал. Словом, спустя всего несколько дней одним из результатов этой жгучей царской любви стало мое обязательное присутствие на всех его мероприятиях.
Между прочим, работенка та еще. Одна только одежда чего стоит. Тяжелая и плотная, в которой хорошо на улице, но не внутри на совесть протопленных помещений, особенно возле печей. Парилкой не назовешь, но что-то вроде предбанника. А раздеться даже и не думай — вот как прибыл в шубе с морозца, так и стой весь прием, и никаких тебе гардеробов с раздевалками.
Только не надо укоризненно замечать, то тут моя вина и не надо стоять возле этих самых печей. Увы. Если сам Иоанн говорит: «Постой пока вон там поодаль от меня да погляди как да что», тут уж никуда не денешься, потому что «вон там» как раз и стоит здоровая, вся в изразцовых плитках, пышущая жаром громадина. И самое смешное, что место он мне определял исключительно из самых благих побуждений, то бишь почетное. Обреченно ловя завистливые взгляды придворной знати, я в очередной раз плелся в сторону печи, уныло размышляя на ходу о превратностях судьбы и ее вычурной иронии по отношению ко мне.
Зато не хвалясь скажу, пусть и несколько забегая вперед, что в ту зиму, начиная с декабря семьдесят второго года — все-таки вести летосчисление по-современному гораздо удобнее, — и по самый конец этой зимы, то бишь по февраль тысяча пятьсот семьдесят третьего, не было, пожалуй, ни одного человека на Руси, которого Иоанн так приблизил бы к себе, как меня. Это факт. Особых заслуг я за собой не видел, да и нечем тут кичиться, если вспомнить личности тех, кто был у него в фаворе передо мной и после меня, а особенно их дальнейшую судьбу, когда они из этого фавора выходили.
Даже Борис Годунов, с которым мы нет-нет да и перебрасывались одним-двумя словечками, не утерпев, заметил мне с легкой завистью в голосе: «Никак твоя звезда ныне воссияла, княж Константин Юрьич», на что я не раздумывая ответил:
— Звезды рано или поздно падают. А тебе, Борис Федорович, только радоваться надо, потому что я стараюсь светить не куда-нибудь, а в твою сторону.
Кажется, поверил. Во всяком случае, в кивке отчетливо была видна благодарность. Хотелось бы надеяться, что искренняя. А мне что — не жалко. Чем дольше я сам находился подле Иоанна, тем сильнее утверждался в мысли, что весь государев двор похож на какое-то страшное болото с бездонными трясинами и вдобавок затянутое густым туманом. Куда шагнуть — поди разбери, а стоять на месте тоже не рекомендуется — засосет в два счета. И если б только туман, а то под ногами еще сотни ядовитых змей. Это я про царское окружение. Того и гляди, тяпнут меня, беззащитного, и поминай как звали. А не отравят, так сожрут. Как волки.
«Посмотрим, что скажет волчья стая насчет приемыша из людского племени!» — проворчал Шер-Хан.
Да тут и смотреть нечего. О Колтовских я уже сказал. Но были и другие, они тоже косились в мою сторону, причем один из первых — дьяк Андрей Щелкалов. С какого перепуга он решил, что я претендую на его прерогативы — не знаю, но взгляд его, устремленный на меня, представлял разительный контраст той милейшей улыбке, которой он меня одаривал.
Тут он был заодно со старой знатью — Мстиславскими, Шуйскими, Хованскими, Оболенскими и прочими. Дня не проходило, чтоб Иоанн, довольно улыбаясь во всю ширь, не выкладывал мне очередное наушничанье, направленное против «Константина-фрязина».
Всякий раз я изображал гнев, яростно сжимая кулаки, словом, выдавал на-гора те эмоции, которые хотел увидеть царь, после чего тот успокаивал меня:
— Да ты не боись. Нешто я всякой пакости поверю. Кивну разок, мол, слыхал, а сам тьфу на них. Я бы их и вовсе не упомнил, ежели б тебе сказать не схотел. А вот случись что со мной, — серьезнел он лицом, а особенно глазами, — и они тебя вмиг сожрут. Хоть и костлявое у тебя имечко, ан все одно — ты и глазом моргнуть не успеешь, как они тебя загрызут и проглотят. Уразумел ли?
— Выходит, ты один у меня заступа и надежа, — уныло констатировал я, не став напоминать, что, согласно пророчеству покойного волхва-кудесника, мне так и так помирать.
— Выходит, — подтверждал Иоанн.
— М-да-а-а, нажить врагов нетрудно, а вот выжить среди них… — философски подытоживал я.
— Ежели без меня, то нечего и думать, — подхватывал царь.
И самодовольно ухмылялся.
Как я понял, он вообще признавал только верность, которая основывалась на страхе пред всеми прочими. Тогда да, тогда он мог в нее поверить. Да и то лишь до поры до времени. Ну а дальше либо число доносов превышало какой-то критический барьер, либо он попросту уставал от данного человека, но не отодвигал его от себя, а принимал соответствующие меры радикального характера. Так было с отцом Сильвестром, с Алексеем Адашевым, с Андреем Курбским, а совсем недавно с думным дьяком Висковатым, с князем Афанасием Вяземским, отцом и сыновьями Басмановыми, с Захарием Очин-Плещеевым и прочими, прочими, прочими.
Сейчас в фаворе был я и вестфальский лекарь и астролог, смешной толстячок Елисей Бомелий. Он, кстати, был чуть ли не единственным, которому я выказывал радушие и дружелюбие безо всякого внутреннего напряга, то есть искренне. Ему, Борису Годунову, паре-тройке простодушных вояк-воевод вроде Дмитрия Хворостинина, да еще… царевичу Федору.
Последнему, скорее всего, из жалости, уж очень чужеродным пятном смотрелся этот пятнадцатилетний мальчик на фоне остальных. Маленького роста, с неуверенной, болезненно шаркающей походкой, одутловатым лицом, на котором уже сейчас явственно виделись мешки под глазами — то ли почки ни к черту, то ли еще что-то, а в самих глазах, казалось, навечно застыл некий испуг. Его робость и забитость не могли не вызвать жалости. Во всяком случае, у меня. Эдакий забытый богом, людьми, собственным отцом и братом, не говоря уж о прочем окружении, человечек.
Впрочем, что до забытости, то он, на мой взгляд, этому радовался, всякий раз пугаясь, когда на него обращали внимание. И не зря. У отца, то бишь царя, для него находились лишь обидные клички вроде «пономаря», «убогого», а дальше и цитировать не хочу — грубо и цинично. Старший брат Ванька откровенно презирал Федора, а что до прозвищ, которые он придумывал для младшего, тут и царь отдыхает.
Остальные, соблюдая этикет, обращались с ним вежливо, но в их голосах все равно чувствовалось презрение. Царевич и сам хорошо это ощущал. К сожалению, даже чересчур хорошо, поскольку дураком, что бы там впоследствии ни писали историки, не был. Имелась у него и смышленость, и сообразительность, и смекалка, только он их таил, причем весьма искусно, надев на себя личину эдакого дурачка. Образно говоря, умея считать до ста, он всем показывал, что способен дотянуть только до десяти, да и то с трудом.
Пожалуй, только двое — я и Годунов — знали, что Федор далеко не так прост, как кажется, и тем паче вовсе не глуп. Нет, речь не идет о какой-то проницательности с нашей стороны, отнюдь нет. Просто в играх и немудреных забавах с нами он позволял себе слегка приоткрыть дверцы своей души. Как моллюск, когда не видит вокруг опасности, открывает створки раковины, так и Федор выказывал и свою смышленость, и смекалку, и прочее. Но едва в его опочивальню заглядывал отец, брат или кто-то из посторонних, как тут же следовал щелчок, и створки с треском захлопывались.