Дочь циркача - Юстейн Гордер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Настроение у Беаты совершенно изменилось. Конечно, никакая она не заговорщица, решил я, но, должно быть, слышала про Паука. Она тоже имеет отношение к книжному делу, к тому же внизу, в долине, она призналась мне, что сама начала писать книги, и, наверное, то, что ей рассказывали о Пауке, было малопривлекательным. Не исключено, что она дочь какого-нибудь писателя, которому я в свое время помог, я даже вспомнил, что один мой подопечный жил в Мюнхене, ему было лет пятьдесят пять, и я ничего не знал о его семье.
Положение становилось неприятным, оно обострилось, но я был уверен, что мы преодолеем ее настроение, как только я пойму, в чем дело. Мне и раньше не раз случалось улаживать неприятности. Беата говорила, что ее мать умерла скоропостижно несколько месяцев назад и что она была сильно привязана к матери. Ничего удивительного, что ее настроение так неустойчиво. Я и сам когда-то тяжело переживал смерть матери.
Мы прошли мимо усадьбы, где лаяли две собаки. В грязной клетке надоедливо гоготали гуси. Не доходя последней лестницы, спускавшейся к главной дороге, Беата остановилась и посмотрела на меня.
— Ты не должен был рассказывать мне эту сказку! — проговорила она и заплакала. Я хотел утешить ее, но она меня оттолкнула.
— Неужели она так на тебя подействовала? — спросил я.
Беата повторила:
— Ты не должен был рассказывать мне эту сказку! Это было глупо, страшно глупо!
Она посмотрела на меня, отвела глаза, а потом снова остановила на мне свой взгляд. Как будто перед ней стояло привидение. Она была явно напугана, и напугал ее я.
Я ничего не понимал. Мне нравились женщины, которых я не понимал, но сейчас в этом не было ничего приятного. Должно быть, я коснулся уязвимого места. Может, она отождествила себя с дочерью директора цирка? Ведь я ничего не знал о ее прошлом. Редко мой рассказ производил на кого-нибудь такое сильное впечатление, этот долгий день оказался богат сильными впечатлениями.
Вдруг она снова взглянула на меня, глаза у нее сверкнули.
— Нам следует забыть эту встречу, — выпалила она. — Мы никому не должны говорить о ней, никому!
Я не понял ее горячности. В моей жизни уже бывало, что после идиллии неожиданно наступало раскаяние, я объяснял это особенностями женской психики, но тут было что-то другое. Беата не из тех, кто стыдится, позволив грозе заглушить голос осторожности. Если бы она и в самом деле раскаивалась, она бы и виду не подала, во всяком случае, не стала бы ни в чем обвинять меня. Я встретил в Амальфи отнюдь не Мэри-Энн Мак-Кензи.
Беата продолжала плакать.
— Мы должны обо всем забыть, — твердила она. — Понимаешь? Мы должны обещать друг другу, что никогда больше не встретимся, никогда!
Я молчал.
— Неужели ты ничего не понимаешь? Не понимаешь, что ты просто чудовище?
Во мне проснулся страх. Может, я и был чудовищем, эта мысль не поразила меня. Мне померещилось, что все мои сюжеты и семейные хроники не что иное, как танго на собственных похоронах, которое я танцевал с испуганной душой.
Было что-то, чего я не помнил, что-то большое и мрачное, что я забыл…
Беата перестала плакать. Она была смелая и не относилась к тем, кто хнычет на публику. Теперь она стала жесткой и холодной. Я не узнавал ее, я не понимал, что за крест она несет, и отныне мне было уже не проникнуть сквозь ее панцирь.
— Мне страшно, — произнесла она. — Страшно за нас обоих.
Очевидно, в этом был ключ к разгадке. Значит, она знала о планах по моему устранению, только не сразу поняла, что я и есть тот самый Паук. Догадалась лишь после моего признания, что я помогал некоторым писателям. Она осознала это. когда я рассказал ей длинную историю о дочери директора цирка, и окончательно укрепилась в своей догадке, когда я сообщил ей, сколько мне лет. Она смотрела в глаза Паука, их было не два, а множество. Это испугало ее. Она знала, что Паук — чудовище, однако позволила этому чудовищу соблазнить себя и только потом идентифицировала его. Ей было известно о планах убить меня, и теперь она опасалась за нас обоих.
Мы миновали полицейский участок и молча шли через город. Перед окнами, на маленьких балкончиках и карнизах сохло белье амальфийцев — майки и бюстгальтеры покачивались на слабом ветерке, подобно флажкам на семафорах, подающих сигналы из нормальной жизни. Теперь мне виделось какое-то обещание в этих буднях, но Беата все ускоряла шаг, я с трудом поспевал за ней, и она не остановилась, пока не дошла до берега. Я не знал, где она живет, но здесь наши дороги обычно расходились.
Я коснулся рукой ее спины, и она сразу будто окаменела.
— Я не понимаю… — сказал я.
— Конечно не понимаешь, — откликнулась она. — Я тоже не могу сказать, что все понимаю.
— И мы никогда больше не встретимся? — спросил я.
— Никогда, — ответила она и прибавила: — Может, одному из нас следует умереть. Это ты понимаешь?
Я покачал головой, Она была совершенно не в себе. Я снова вспомнил Мэри-Энн Мак-Кензи. Я не понимал, что пробудил к жизни.
— Значит, никогда? — повторил я.
Но она вдруг одумалась, потому что сказала:
— Может, мы должны будем встретиться. Не исключено, что завтра утром, но это будет уже в последний раз.
Она произнесла это так холодно, что я испугался.
— Прекрасно, — буркнул я. — Может, пообедаем завтра в моем отеле?
Она отрицательно помотала головой. Ее переполняла горечь.
— Мы просто погуляем, — сказала она.
— И все?
— Можем подняться на перевал… в Равелло.
Я слышал о Равелло. Там, высоко в горах, на старинной вилле, Вагнер сочинил своего «Парсифаля». Вскоре он умер. Это был его последний опус.
Больше я не пытался вызвать Беату на откровенность, это было бесполезно. И у меня тоже уже не осталось сил. К своему стыду, я когда-то не смог сказать ни слова на похоронах матери. Потом я запутался в лабиринте, это был мой собственный лабиринт, моя собственная тюрьма. Я сам построил ловушку и теперь не знал, как мне из нее выбраться.
— Я прожил пустую и убогую жизнь, — признался я. —Ты единственная, кто мне по-настоящему дорог, единственная, кого я люблю.
Она снова зарыдала. Люди стали на нас оглядываться.
У меня в голове мелькнула одна мысль, может, она и была спасительной соломинкой?
— Вчера ты обещала, что расскажешь мне о своем отце. Помнишь?
Она вздрогнула. Потом, подумав, произнесла:
— Я сказала уже достаточно.
На мгновение она прильнула ко мне, прижавшись головой к ямке на шее, так щенок прижимается к матери, потому что мир кажется ему слишком большим. После всех слез и смены настроения меня опять захлестнула волна нежности. Я обнял ее и поцеловал в лоб, но тут она внезапно отпрянула от меня и залепила мне сильную пощечину, сперва одну, потом вторую. Она не рассердилась, но и не улыбалась. Она просто вырвалась из моих рук и исчезла.
* * *Обедать я не стал, не мог даже подумать о том, чтобы войти в обеденный зал, но, к счастью, у меня в номере нашлась пачка печенья и пакет арахиса. Я сел к письменному столу и продолжил рассказ о своей жизни, это был способ собраться с мыслями и немного успокоиться. Я писал о встрече с Беатой в Амальфи и наших прогулках в Понтоне и Поджеролу.
Я просидел очень долго, было уже два часа ночи. Некоторое время я постоял у окна, глядя вниз на море, на волны, бьющиеся о Сарацинскую башню. Маленький человечек продолжает бродить по моей комнате. Размахивая на ходу бамбуковой тростью, он произносит: Кыш! Кыш! Я пытаюсь не обращать на него внимания, но его тревога невольно передается и мне.
Уже половина третьего. Я снова припомнил все, что случилось в последние дни, и особенно то, как вела себя Беата сегодня вечером. Меня знобит.
Три часа. Меня вдруг поразила страшная мысль. У меня такое чувство, будто я совершил убийство, будто проснулся после того, как, пьяный, задавил ребенка. Меня трясет, я задыхаюсь.
Может быть, это воображение сыграло со мной злую шутку? Я пытаюсь записать все свои мысли, но у меня дрожат руки. Она сказала, что ее мать внезапно умерла на празднике в честь дня ее рождения, и всего через несколько недель я встретил Беату в Амальфи.
Так не годится, опять у меня разыгралось воображение.
Сердце колотится как бешеное. Я вышел в ванную и выпил воды из-под крана, но удушье по-прежнему не отпускает меня.
Что она имела в виду, сказав, что я чудовище? Связано ли это с «Помощью писателям»? Или причина в другом? Я не смею додумать до конца эту мысль. Я никогда не осмеливался окончить один из моих набросков, обрывая его на полуслове. Это превосходило все мои фантазии.
Почему мы больше не можем видеться? Она не стала ничего объяснять, но намекнула, что один из нас должен умереть. Я списал это на истерику. И попросил рассказать об отце только для того, чтобы выиграть время, но она вся сжалась и ответила, что сказала уже достаточно.
Меня мучит удушье, но мое недомогание вызвано не мыслями о Беате и не нашими объятиями в Мельничной долине. Я отвратителен сам себе, причина моей болезни во мне самом.