Повольники - Александр Яковлев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
- Пей!
Архиерей в испуге в дом убежал - и не видал, как пьяное непобедимое российское мужичье пиры пировало и в бесчувствии валялось на тех самых местах, где архиерей молитвы читал...
А полиция - ни гу-гу. Носа ее не видать. Сами хозяева - все пьяные, все плачущие, все печальные и все воинственные.
- Немца? Немцу пить дадим.
- Урр-ра!
- Дело было под Полтавой...
- А, милый ты мой...
- Не зяви, тетка. Душу не тревожь.
- Ребята, не безобразь.
- Ваше благородие...
- Стой, офицер идет. Ваше благородие, вместе на войну?
- Вместе, ребята.
- Ур-ра!..
- Качать офицера!..
- Урра! Ур-ра!..
- Неси на руках.
- Вместе на войну. Бей немцев!
- Православный русский воин не боится ничего...
- Ур-ра!..
- А, милый ты мой.
- Да молчи ты, стерва, аль не видишь - все идем?..
- Пей, братцы...
Ка-ак за ре-ечкой, за Куба-анкой...
Там песня - мужичья, тягучая, там крик яростный, бессмысленный, там прямо в пыли валяется пьяный, здесь...
Весь город, как котел кипучий. Бьет все через край. Весь день бьет.
К вечеру - от города ленточками обозы:
- Через два дня уходят поезда.
В деревни, проститься с полями в последний раз, с избами прокопченными, родными...
А солдаты из казарм уже уходят. Медные трубы гремят грустный марш... и вой тяжкий виснет над толпой провожатых и слезы на всех лицах. Все, все застучало по новому.
А Боков Павел ходит пьяный - со всеми напился.
- Ты идешь?
- Не, я не иду. А у меня брат в Преображенском полку. Он, чай, уже бьет немца.
- Пей!..
- Ур-ра!..
И пьет, и поет, и плачет. А голос труба, рявкнет - всех перебьет, лошади пугаются, - вот какой голос у Павла Бокова. И полон двор у него дружков-приятелей и родных-знакомых. Всех собрал - пьют, поют, плачут.
В крутяге пошло все...
И дни за днями чередом, чередом безостановным, тянут, тянут, тянут...
Поезд за поездом с музыкой и плачем уходит из города куда-то в даль страшную...
И слез на вокзалах - моря и реки. И рев, и визг, и отчаяние.
А в церквах - и день и ночь молебны.
- Подай, Господи. Спаси, Господи.
Полиция носу на улицу не кажет, а все идет своим порядком - странным, как жизнь...
Двух недель не прошло, Боков приспособился: арбузы-то на его бакче как раз во-время поспели. Чуть утро - с возом к воинскому присутствию.
- Православные воины, вот арбузы красные.
И чередом идет православный воин за арбузами красными.
- Сколько?
- Пятак.
- Дорого.
- Да для тебя-то? Сколько дашь?
- Три копейки.
- Бери... Для воина, чтоб не уступить! Для защитничка?.. А будь ты...
- Го-го-го... Вот это наш.
- Бери. Уступлю. Бей немца...
- Ур-ра!
Крик, будто погром какой.
Деньга - самокатом в карман...
Стал город жить странной жизнью. Будто этап. Через него из уезда тысячи народа шли под немца, а немного после - под турку. Мобилизации одна за другой хлестали край и рвали сердца на части.
Идут, едут, плачут, поют, стонут; сеном и навозом мусорят улицы и дворы, будто это не город, а постоялый двор.
Сдвинулась жизнь со стержня, с тихого места сдвинулась, и пошло что-то непривычное, беспокойное.
К зиме весь город заполнился солдатней; заняли училища, заняли казармы, - чуждые, злые, жившие, как на вокзале, где вот-вот пожил и ушел; и, может быть, никогда не вернешься.
- Эх, где ты, спокойное старинное житье?!.
И отчаяние пошло потихоньку капелька за капелькой в каждое сердце, тревога в каждую душу. Пришло уныние, озлобленность, неуверенность в завтрашнем дне... Дела стали сокращаться:
- Кончится война, тогда...
Штукатуры, маляры, плотники, каменщики, печники - их пруд пруди в городе, а дела нет. Знамо, на войну ушли тучи, а все же... И ходили они по городу, как неприкаянные, в черных пиджаках среди серых шинелей.
И месяц за месяцем пошли, год за годом, как богомолки в поле, - темные, с печалью в глазах, придавленные скорбью, приниженные.
- Когда же конец? Когда?
Только Павел Боков будто расцвел в эти годы. Арбуз, аль, допустим, дыня... Проси за них двугривенный - и дадут. Потому, деньги об'явились шалые...
Подойдет к боковскому возу солдат.
- Почем арбуз-то?
- Четвертачек.
- Да, что ты?..
- Ай дорого?.. Господи, да самому теперь дороже стоит. Теперь баба по рублю на день берет. Разве я с тебя лишку прошу?
- Дорого.
- А, ну, сколько даешь?..
- Пятиалтынный.
- Давай. Разоряться, так разоряться.
- А може он не красный?
- Кто? Он?!
Боков разом багровел. И - хроп! - с наклески арбуз прямо о мостовую. Вдребезги. Красные блестки во все стороны.
- Видал? Да разе Павел Боков обманет солдата? Гляди, народ честной, вот арбузы.
И народ честной - гужом к боковскому возу. Улыбки, шум, - а четвертаки вереницей лезут в боковскую мошну.
На утро же опять на всех стенах красные афиши: мобилизация. И плач в новых семьях, и новые чадные свечи в церквах, и еще слезы, и еще горе...
- Когда же, когда же конец?
И у солдат пошло недовольство: плохо кормят, заставляют много работать. На базарах, на улицах говор:
- Вода одна, а в ней картошка нелупаная. Это - суп Сандецкий.
И добавляли слова. Волосы от них дыбом:
- Быть беде. Сорвутся, достанется начальству.
Но не срывались. На цепях сидели невидимых, крепко прикованные.
Однако беда на самом деле пришла в тихий город. И пришла совсем не оттуда, откуда ее ждали. Раз как-то зимой, на втором году войны - трах! - гром:
- Убили Вавилиху с дочерью.
Была такая купчиха в городе - мучника Вавилова вдова.
- Голову отрезали, все перевернули, все унесли...
- Батюшки, ведь последние времена...
- Кто убил?
- Не иначе, солдатня. Кому больше? Вон их сколько.
Загрешили на солдат: они...
Недели не прошло, - трах, - еще:
- Кузнеца Скрипкина задушили...
На этот раз и свидетели появились: видали, как солдаты к дому подходили.
На пятнадцать запоров стали все запираться. И калитку, и ворота, и дверь в сени, и дверь в избу, и окна - и задвижками и кольями. Такие страхи пошли - волосы на голове столбом встают.
Бывали в Белом Яру убийства в драке, по пьяному делу, но чтобы из-за грабежа в таком тихом праведном городе? - забыли про это и думать.
А здесь, на-ка, пойди.
Двух месяцев не прошло, убили семью Потаповых в садах. Да как убили-то: с пытками, с муками... Привязали Потапова к скамье, жгли лицо, бороду выщипали: пытали, где спрятал деньги. И только после пыток убили.
А потом... э, да и не перечислить. Заговорили: шайка действует. Предводитель - большой чернобородый. Стали чернобородых бояться. Увидят какого:
- Не он ли?
Полиция с ног сбилась. Исправник Кузьма Дмитрич в отставку подал: невмоготу стало - в городе ворчат, из губернии нахлобучки. Тяжело на старости лет.
Приехали откуда-то сыщики - говорили в городе, будто гурьбой ходят.
А шайка, словно вызов: в одну ночь три семьи... При сыщиках. Дескать, вот вы искать приехали? На-те же вам.
- Вот она война-то. Зверюет народ.
Раз на базаре этакий юркий противный человечишко подошел к боковским саням и глядит на них, глядит. А Боков лошадьми торгует. Летом арбузы, зимой лошади... На том и держался. Его крик до самого Саратова слыхать. Человек руку под сено...
- Эй, миляк, тебе чего?
Отошел человек, как собака, ежели на нее крикнуть. Боков опять хайло западней. А человечек с другим человечком, с третьим. Поглядели на сани, поворошили сено. Ушли. Привели околоточного... И Бокова-то, Павла Бокова, известного каждому мальчишке - повели в полицию.
Весь базар недоумевал.
- Не иначе, как краденая лошадь попала.
А на санях-то кровь была. В полиции Боков миллион слов сказал: и свинью-то резал, и корову-то резал, и кур-то резал, и в пьяном виде дрался с приятелями, носы им разбивал...
Чем больше говорили, тем веселее становились человечки:
- Нашли...
Собрали детей каких-то: не всех грабители убивали.
Одна девочка - лет пяти - увидала Бокова - ревку!
- Этот дяденька маме голову отрезал.
Охнул Боков, закрутился.
- Что ты, Господь с тобой? Ты погляди на меня.
Та еще пуще.
- Вот и кричал-то этак.
У Бокова обыск, и на сеновале в углу: шубы, золотые вещи, три самовара, пятеро сапог... И Вавилихи, и кузнеца Скрипкина, и садовода Потапова...
* * *
Времена те были строгие. Полгода не прошло, раз в весенний погожий день собиралась Аграфена Бокова спозаранку в церковь. В черном сарафане, белые рукава, белый платок на голове - будто монашенка - соседки коров в табун только погнали.
- Куда, Митревна?
- В церкву...
- Аль кто именинник?
- Суд нынче. Пашеньку судят.
Соседки головами качают, вздыхают.
И, отойдя, промеж себя:
- Па-шень-ку. Этого бы Пашеньку из поганого ружья пристрелить.
Тихими предутренними улицами пошла Митревна к Покрову, - пусть двери пока заперты, - на паперти стала на колени, лбом к плитам каменным, и лежала так долго, долго, вздрагивая плечами - старческими, костлявыми. А когда подняла лицо и закрестилась, на каменных плитах осталась лужица слез, будто кто водой из чашки плеснул.