Пристань - Виктор Потанин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Как же безродный? Ты внимательней спрашивай, — просит мать, но Нюра смотрит на нее укорительно и тихо покачивает головой.
— Не вернешь, Тимофеевна. Оттуда не приедут... А я вот взяла да приехала... — уже посмеивается она и, осмелев, гладит меня по волосам как маленького. И губы что-то шепчут — ничего не понять, но потом и слова образовались.
— Ты от груди долго не мог отвыкнуть. До скольки он сосал, Тимофеевна? — Но мать лицо опускает и точно не слышит вопроса, а Нюра, не переставая, гладит меня по голове, и от ее ладони стыдно, неловко, но потом привыкаю, и в ногах делается горячо. Кровать под бабушкой скрипит громче, бабушка чишет и крестится, творит молитву, и шепот ее достает до нас. А с улицы такое солнце! Солнце вечернее, но очень яркое, от него в голове щекотно — и открываю глаза. И сразу ослепляет огромный свет. Такой веселый и неожиданный; а снизу грохочут колеса. Качается вагон, а в коридоре уже голоса и смех. Выглядываю туда. Возле окна стоит проводница с парнем, оба смеются, курят. И мне хочется постоять с ними, тоже покурить, посмеяться, чтоб не растаял во мне этот праздничный свет. И я подхожу к ним, закуриваю и смотрю в окно. Опять полустанок, домов мало, но зато возле домов тянется большой сад. Яблоки крупные, далеко видны, — выпал, видно, богатый год. Вдруг вспоминаю и вздрагиваю:
— Яблочки-то Ванины... С его могилы.
И сразу свет меркнет, опять ухожу в купе, и от напряженья закрываю глаза.
— Давайте, кушайте. Долго везла. В поездах нынче шумно... Ой, шумно. Куда-то едет народишко. И даже с ребятишками едут, прямо грудные, аха...
4
— Ой, шумно в поездах, товарищи дорогие. Кто к югу, кто с юга. И все ходят, жуются. Не смешно, да схохочешь.
Нюрина ладонь стихла, отпустила мою голову. И я вздохнул посвободней.
— А яблоки нынче, как арбузики. И вишня была. Как пойду — так почерпну ведерко, — но думала Нюра о чем-то другом, и хотелось ей сказать то другое, и она ждала подходящих минут. Мать поняла ее и приготовилась слушать, сжала рукой подбородок и затихла. И я тоже затих, совсем притаился, даже пчелку слышно — в занавеске застряла, дребезжат крылышки, а Нюра эти минуты и выжидала, но голос у нее теперь другой — громче, настойчивей.
— Сперва у могилы худо росло. Я взяла по весне землю удобрила, а летом поливала с утра. И дождалась, ой, слышите, дождалась! Как зацвела вишня, да как раскинулась — и такой запах, такой запах, поди, Ваня в земле услыхал. А на другой год и сливы подошли, и яблоки. А нынче твои семена посеяла, Тимофеевна. Такие клумбы у меня — прямо слова нет. Народ ходит смотрит, но рвать — не рвут, для Вани храню... Об чем еще? Аха, вспомнила. Нынче в августе яблочки стали такие тяжелые, что все на землю попадали. Я крикнула ребятишек: подбирайте, кушайте. Не тут-то! Боятся с могилы. Говорят, яблоки сами мертвые по ночам подбирают, а кто возьмет это яблоко — к тому мертвый ночью придет и попросит обратно...
У меня в руках было яблоко, я его от испугу выронил. Нюра заметила и поджала губу:
— Ты че? Разве не желаешь Ваню видеть? Я дак кушаю, и Ванечка навещат, слава богу... Как усну — и вот он, живехонек.
— А как твои тополя? В письме больно хвасталась, — спрашивает мать, выручая меня, и Нюра обращается опять к ней.
— Зачем хвастала? Ты не того, Тимофеевна. Такого слова не знаю, нет. А тополя ничего. Скоро вершинки придется отпиливать. А то выше могилы подымутся, закроют, будет нехорошо... А сад мы в прошлом году огородили — сельсовет послал плотника. Могила, мол, братская, давайте отнесемся к ней по-братски. Мы с плотником-то по три жердины положили впереклад да обили штакетником, сверху краской под зелень — получилось ничего. А тополя хотели школьники сами садить, да я не дала. Еще, мол, и сама в силе, а они, ишь, засвоить хотели... — Нюра умолкла, потом усмехнулась — и вышло у нее не ехидно, а радостно:
— Да еще Васяня есть. Богачка я.
Мать от нее отвернулась к стене, ладонь по щеке скользит напряженно и вот остановилась возле виска. Я догадываюсь, что думает она сейчас о чем-то важном и сейчас мучается — проверяет себя. Но все равно скажет — не утерпеть. Так и есть:
— Нюра, возьми ту фотографию. Сохранишь...
— Каку? — встревожилась Нюра и побледнела, видно, догадалась сразу. Мать достала из ящика фотографию. Я в Нюру вглядываюсь. К щекам ее кровь хлынула, зато глаза посветлели. Нюра берет двумя руками большой пожелтевший картон. На нем наклеена фотография. Там седьмой класс: Нюра Репина, худенькая, простенькая, сидит с таким же худеньким, узколобым парнем — Ваней Симахиным. Ваня в черной рубахе, на ней много пуговок — от горла до пояса, а внизу — ремешок. Нюра одета неясно во что, зато две косички торчат, как усики; а рядом такой же смирный, притаившийся класс. Нюра смотрит на мать внимательно, порывается что-то сказать, но не может. Мать замечает это и подбадривает: «Ну что, Нюра, давай вспоминать?» И у той опять щеки нервно наливаются, шевелятся губы, но слов еще нет, и вот они выходят — такие пугливые, хоть убегай на улицу, только б не слышать, не видеть Нюриных глаз.
— Тимофеевна, ты любила его?.. Ваню-то?..
Мать откидывается на стуле, улыбается в себя, таинственно, а Нюра не может усидеть на месте, и стул под ней зло поскрипывает, и я вижу, как сильно, болезненно подрагивают руки, и дыханье запалилось, вот-вот порвется.
— Как не любить? Он у меня первый был, что ни задашь, все руку тянет.
— Да не то, Тимофеевна. Не так я спросила, ты вот скажи: как о нем думала?
— Хорошо думала. Лучше нельзя...
— Да нет жо! Кака ты бестолковица, — уже сердится Нюра, — как понимала его?
— Как понимала?.. — переспрашивает мать и хмурится.
Теперь ей почему-то трудно, и нужных слов близко нет. Подпирает ладонью голову. И голова совсем уж седая, и седину ту никто еще не пожалел. Пять лет подряд мать проболела, не работала — и вот тогда поседела, а недавно ушла опять в школу — и успокоилась. Хоть и не дали всю нагрузку, а все равно успокоилась. Нюра скрипит стулом — торопит, а мать приподымает голову, видит нас и опять улыбается таинственно, вспоминая далекие дни, но что-то долго не приходят слова. Видно, боятся, подобрались сильно стыдливые. Но вот прорываются:
— Я у них, Нюра, слышала каждую косточку... Иван, правда, смирный был. Да тихи воды — глубоки.
— Глубоки... — соглашается Нюра и вдруг с силой оглядывается на меня, мнется, быстро поправляет платочек на голове и покашливает. — Неуж вы ни о чем не догадывались?
Она назвала мать на «вы», и я насторожился. Мать улыбается и головой кивает и смотрит Нюре прямо в глаза.
— Аха, догадывались! — почти кричит Нюра, на меня счастливо оглядывается, приглашая слушать, переживать вместе с ней. Но мать спокойно трогает ее за плечо, и к стулу придавливает, а у самой глаза щурятся, и голова опять поднята весело, и хочется еще что-то сказать.
— Догадывалась, Нюрушка! Догадывалась... — И та уже совсем счастливая и про меня забыла и тоже хочется что-то сказать, — и нет терпенья:
— А как догадывались? — и сразу ищет материны глаза, находит их и пьянеет, ничего не может сделать со своим голосом, он дрожит, замирает, теряется. И напряглись снова надбровья.
— Ну, как догадывались? — торопит Нюра и так близко к ней наклоняется, что матери делается неловко, беспомощно, и она не знает, что поделать со своей слабостью, как скрыть ее, спрятать от Нюриных глаз.
— Ваня на тебя часто поглядывал. А на перемене то ножку подставит...
— Ножку, ножку! — сияет Нюра. — Было дело...
— То карандаш в тебя бросит. А то взглянет на тебя и задумается. Как водой обольют.
— Ох, глаза у тебя, Тимофеевна, ох, глаза. Как ты сказала-то! Как водой обольют. Это обо мне он задумывался, — говорит решительно Нюра, но замечает меня и смолкает. Она меня стыдится, я чувствую, что стыдится, а как ее успокоить — не знаю и не догадываюсь. Опять на меня смотрит — зрачки у нее бегают и пальцы беспокойны, она, видно, слышит пальцы и прячет под столом руки, и вдруг говорит тихим вкрадчивым голосом, но в глазах вопрос:
— А еще?.. Еще-то? — голос западает от нетерпенья, но мать посмеивается, и Нюра ей поддакивает: тоже тихонько схохатывает — ведь мелькнула надежда, и снова ищет мои глаза, приглашая слушать, страдать вместе с ней. И я подвигаю свой стул поближе, а мать говорит строгим отчетливым голосом:
— Нюра, мне казалось, что Ваня провожал тебя. И за руки... держитесь. В общем... — И мать опять теряется, замолкает, но Нюра уже не видит это, не чувствует, и ей опять хорошо, благостно, опять на меня взглянула, и в глазах — свет.
— Как ты хорошо думала! Ай да Тимофеевна! За руки, говоришь? За руки-то... — повторяет сияюще Нюра и вдруг на миг хмурится. — Нет, того не было. Лишнего не возьму... А ты, Васяня, прости, не осуждай няньку. Каждому своя болячка больна. Ну, дальше, Тимофеевна!.. Только за руки он не держал меня, — уж совсем грустно сознается Нюра, и мать чувствует это и опять берет ее в долгий счастливый плен, и та сдается без сопротивления.