Остров Колгуев - Ада Рыбачук
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Оказывается, жить, «как они», — это не сразу дается.
На низеньком столике появляется миска с кровью — в ней светлые и темные слои, какие-то сгустки; рядом с миской кусок оленьего бока, ребра.
Гораздо позже мы узнаем, что это лакомый кусочек, это любимым гостям дают сырые оленьи ребра.
Все, вооружаясь длинными и острыми ножами с рукоятками из отполированного оленьего рога или моржового клыка, захватывают губами кусочек мяса, но не откусывают, а подрезают ножом — снизу вверх, у самых губ. Потом мне не раз говорили с шутливой серьезностью:
— Смотри, отрежешь нос.
Но пока… пока мы только пьем чай.
Как-то не по себе от губ и рук, перепачканных кровью, — в миску с подсоленной кровью макают кусочки мяса.
Старик говорит: «Может, жарить будешь?» — и протягивает сковородку. Пока жареное лучше.
Потом мы привыкли, сперва понуждаемые голодом, а потом и соображением, что это великолепное средство от цинги — сырое мясо и кровь оленя, нерпы, зайца-ушкана: ненцы никогда не болеют цингой.
Забирая детей из школы на каникулы, родители стараются побольше кормить их сырым мясом и кровью.
— Дети были бледные, стали мерзнуть, — говорят ненцы, — теперь опять станут румяными и не будут бояться холода.
Раньше в школах не давали детям сырого мяса, и они через некоторое время совсем переставали есть непривычную луца — еду. Бывали случаи, когда родители увозили детей из школы.
Потом в школах стали давать сырое мясо два раза в неделю, но детям этого недостаточно; к тому же приезжие воспитатели делают это часто с нескрываемой брезгливостью, производящей дурное впечатление на детей.
Сырое оленье мясо — убивают чаще всего теленка или жирную важенку — очень нежное, мягкое и вкусное; когда мы, наконец, решились попробовать, оно оказалось гораздо вкуснее жареного или вареного; так же дело обстоит и с рыбой: омуль, сиг, чир и особенно красные рыбы — голец и семга — в сыром виде гораздо нежнее и вкуснее, чем в любом другом.
Все это мы узнали гораздо позже, но «вкусить мясо сырой рыбы» пришлось буквально через несколько дней.
Видя, что мы «едим» только чай, старик послал старшего сына и племянника ловить рыбу в Кривом озере, и на следующий день к обеду появилось ведро с посоленной водой, в которой плавали куски сигов.
Мы все еще колеблемся, но старик, кажется, будет огорчен.
Кроме того, он выставляет последний, убеждающий нас довод:
— Соленую рыбу ес? Тоже сырая, только не свежая. Не сохраняли — посолили.
Володя первый мужественно опускает руку в ведро и, ухватив скользкий кусок, так же мужественно кусает его.
— Ешь, вкусно…
Действительно вкусно.
Только что тундра сверкала синей рябью бесконечных своих озер — и вот осталась только одна круглая сопка, на которой стоит чум. Еще по плеску угадывается ручей, проложивший свое русло вокруг этой сопки, а дальше весь мир состоит из плотной мокрой ваты тумана; ветер выжимает из тумана мелкий дождь.
Намокает все: шкуры чума, шкуры-одежды, шкуры-постели. Капли тумана — на пушистых оленьих рогах, на редких травинках лысых кочек; по наклонным шестам чума стекают круглые холодные капли, капают на шею, в чашки с чаем.
Отсыревшие карандаши. Мокрая бумага.
И только старик говорит:
— Ницего-о. Солнце всяко выйдет, всяко все высусыт…
Уэско делает копылья для новых санок. Все работы выполняются ножом, очень аккуратно — в нартах нет ни одного гвоздя. Уэско просверливает отверстия странным инструментом, состоящим из металлического стержня и двух нерпичьих шнурков, за которые он очень быстро дергает. Окончательная форма придается отверстиям опять-таки ножом. Сидит на земле, вытянув ноги.
Начинается дождь. Уэско даже не поднимает голову. Высокая плоская шапка на склоненной голове оставляет открытым сухой затылок; капли дождя затекают внутрь малицы. Рядом сын Иона пишет чернильным карандашом какую-то сводку о поголовье оленей в стаде. Темно-малиновая маличная рубаха совсем мокрая.
Но:
— Всяко солнце выйдет…
А мы?
Здесь снова не годятся привычные способы работы — по сто часов здесь никто позировать не станет. Но дело не только в этом. Ненцы просто органически не могут позировать.
Они выросли в тундре, жизнь их полна опасностей, они считают, что это и есть нормальная жизнь, а как жить иначе? Они охотники и великолепные стрелки. В поселке они разгружают пароход — мешки с мукой, бочонки с дробью и порохом, ящики с ламповыми стеклами, выкатывают на высокий обрывистый берег выловленные в море бревна и неизменно говорят нам:
— Сидеть — это тяжело…
Мы еще не можем отрешиться от институтских привычек — у нас нет охотничьей мгновенной реакции на движение, и мы еще пишем натуру по нескольку сеансов, ожидая той же погоды, которая и месяц может не повториться.
Ненцы очень ловки. И пластичны. Особенно когда не позируют. И мы хотим добиться, чтобы они не замечали нашего «рисующего» присутствия.
Неожиданно оказывается, что мы взяли мало холстов — они уже все записаны. Холсты можно снять с подрамников и, выпросив в чуме мешки из-под продуктов, натянуть новые.
Но у нас нет клея, чтобы приготовить грунт..
Мы делимся своими горестями с ребятами в чуме.
На вершине соседнего холма сидит Иона и что-то делает. Мы идем к нему и садимся рядом. Мы делаем с него рисунки.
Иона стоит на коленях, в темно-малиновой рубахе на малице. Вокруг него белеют костяные — без шерсти уже — оленьи рога. Целая куча. День пасмурный, сопка темная-темная; молодое, крепкое, туго обтянутое кожей темное лицо с очень узкими глазами. Легкий блеск поперек век. И на скулах. Молчит.
Бог какой-то.
Сидит и рубит зачем-то твердые беловатые оленьи рога на кусочки.
Лиловеют дальние сопки.
Потом с холма, на котором сидит Иона, поднимается дым, и все совсем становится похожим на какой-то обряд. Жертвоприношение.
Оказалось, что Иона в старом котле варил для нас из оленьих рогов клей. Клей вышел не очень густой — дров мало, а варить надо долго, — но холсты мы загрунтовали.
— Завтра будем ямдать.
Не понимаем…
— Аргиш делать будем.
Мы очень бестолковые.
Старик, как всегда, выходит утром из чума и, вытянув худую тонкую шею, медленно поворачивая голову, внимательно разглядывает дальние сопки, озера, ручей, небо. Узкие глаза ощупывают каждый камень на сопках, каждую впадину земли, каждое темное пятно на поверхности озера.
Это повторяется каждое утро; старик строг и внимателен, на его лице живут только щели глаз. Стоит, немного сгорбившись, носками внутрь, малица подвязана низко, на бедрах; руки спокойно опущены. Он знает в этой озерной стране все. Он осматривает тундру и небо так же, как свое стадо, где он не знает точного количества оленей, но помнит каждого теленка «в лицо».
Все, как всегда, неторопливо пьют чай, глядя на дымящиеся чашки, вспыхивающие угли, согреваясь чаем и видом костра. Женщины едят особенно медленно, по-своему изящно и, как всегда, следят, чтоб чашки не пустовали. Обычный завтрак.
Потом происходит что-то непонятное. Иона — днем! — пригоняет ездовых оленей, их привязывают почти всех, осматривают, ощупывают копыта. Юноши и старик впрягают их во все сани, хозяйка с дочкой тем временем выносят из чума связанные шкуры, меховые одеяла — все укладывается и завязывается поплотнее и потуже, чтобы занимало как можно меньше места; потом складывают всякую посуду, утварь — низенькие столики уже лежат на нартах кверху ножками; развязывают завязки нюков — покрытия чума, — и нюки покорно сползают с шестов. Все покрытие чума состоит из двух больших кусков шкур, сшитых в виде трапеции, и нужны большое умение, сноровка и ловкость, чтобы на ветру, в мороз, в темноте справиться с ними, набросить каждый из этих кусков на составленные конусом шесты и, обвивая вокруг чума пришитые к нюкам веревки, быстро устроить жилище.
Снимают чум еще быстрее — и вот он уже стоит скелетом черных шестов, между которыми светит низкое солнце, — остов жилища, из которого выносят оставшиеся еще вещи.
Снимают и шесты, укладывая их на особые, длинные и крепкие, нарты.
Все увязано крепко и плотно, остались только два чайника и ящичек-буфет, где хранятся хлеб, сахар и чашки. В чуме не только ничего никогда не теряется — в тундре вообще ничего не пропадает, мы потом много раз убеждались в этом. В чуме, несмотря на частые и трудные переезды, не разбиваются чашки, которые служат иногда больше ста лет, и вам могут рассказать их историю — кто когда их привез и где купил; и даже хрупкие ламповые стекла разбиваются только тогда, когда собаки, войдя в чум, струсят на стекло капли влаги или намерзшие на шкуру кусочки снега или если это же, только несколько иным способом, сделает расшалившийся малыш.