Neлюбoff - Инга Максимовская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он сидит в кресле напротив, уткнувшись в каждодневную свою газету. Очки съехали на самый кончик тонкого с небольшой горбинкой носа, но он этого, как будто не замечает, полностью погрузившись в чтение. Громко тикают стоящие в углу старинные часы, отсчитывая часы и минуты, прожитые мною в доме этого удивительно – бескорыстного, красивого мужчины. Ловлю себя на том, что слишком долго разглядываю его. Он тоже чувствует мой взгляд и поднимает на меня удивительно голубые глаза.
– О чем ты мечтаешь? – Вдруг, спрашивает он.
– В смысле? – Я удивлена и ошарашена его вопросом, потому что у меня нет на него ответа.
– Ну, мечтаешь же ты о чем то? Люди, например, о деньгах мечтают, о власти. Кто-то о ребенке грезит. А ты о чем?
– Уж точно не о ребенке – пытаюсь я быстрее закончить этот странный разговор – Зачем давать жизнь человеку, заранее зная, какими страданиями и несчастьями наполнена она, – все – таки, решаюсь я задать вопрос, вспоминая свое детство?
– Кривое, какое – то, у тебя мировосприятие – пожимает он плечами – А ты на что? Укрывай его от бед, заботься, веди за руку. Тогда и ты получишь в ответ любовь и спокойствие. Почему ты не видишь чистое и светлое, что есть в нашей жизни? Любовь, например, или занятие любимым делом. А дети, наполняют наши жизни светом, который не способен дать никто кроме них.
– Нет, не хочу. Покоя хочу. И ничего больше – отвечаю я, а про себя думаю – Тебя, наверное, очень любили, если ты так рассуждаешь. – Это твоя мечта? – пожимает он плечами – глупая, какая – то. Тебе, что беспокойно сейчас?
– Нет. Как раз, может быть, впервые за всю мою жизнь мне сейчас легко и спокойно. И я боюсь, что это не будет длиться вечно.
– От тебя зависит. Ты знаешь, человек без мечты ущербен. Неполноценный, как пробитый барабан. Вот он есть, вроде, а звук не идет. И с людьми так же.
– А у тебя есть мечта?
– Да – Ты.
– Знаешь, я ведь мечтала в детстве – говорю я, не обращая внимания на его признание. – Я думала – вот вырасту, закончу институт и стану, как бабушка учительницей.
– И что помешало тебе?
– Жизнь.
– Расскажи мне.
И я рассказываю. Все. Злость, горечь, обида льются из меня, смешиваясь со слезами опустошая, выскребая из меня страшные обиды. Он слушает внимательно, не перебивая. А я рассказываю и рассказываю, чувствуя, как уходят из меня мои кошмары, как освобождается, сжатая ледяными руками, моя изуродованная душа. Я рассказываю ему о моей матери, которой я с самого рождения оказалась не нужна. О том, как один из ее приятелей изнасиловал меня прямо в моей комнате, наполненной, так бережно хранимыми мной, детскими воспоминаньями и нехитрыми мечтами, нелюбимой ни кем девочки. Он издевался надо мной вновь и вновь, изо дня в день, пока моя мать, вернувшись не вовремя, не застала его верхом на мне со спущенными штанами. И даже тогда, выгнав его, она не пожалела меня, обвинив во всех смертных грехах. Так я лишилась невинности. Так я разуверилась в любви и справедливости. Что значит физическая боль в сравнении с разрывающей душу ледяной беспросветностью? Что значит лишиться детства в четырнадцать лет? Я знаю. Я пережила. Может, поэтому, я не могу мечтать. Может, по этой причине не витаю в облаках.
Он молчит остаток дня, спрятавшись в своем кабинете. Может, мать была права, и я настолько грязная и порочная, что никакой нормальный человек не может воспринимать меня. Мне страшно и в тоже время очень легко. Настолько легко, что я моментально проваливаюсь в сон. А завтра будь, что будет.
[Он]
Бедная, несчастная девочка. Что за моральная уродка воспитывала тебя? Как, вообще, у этого демона в костюме женщины родилось такое чудесное дитя? Не могу говорить, выслушав исповедь этой запуганной девочки – женщины. Разве может нормальная мать, так терзать душу своего ребенка? Не женщина – нежить. Удавил бы собственными руками. Остается только надеяться, что там, на верху, все-таки кто-то есть и справедливое возмездие настигнет этих недолюдей. Теперь мне еще больше хочется укрыть ее, сберечь от захлестывающей ее сердце темноты. Мы сами не замечаем, как мучаем, терзаем наши души, отрывая от них по кусочку предательствами, разочарованиями или болезненными чувствами, превращая красивые, цветущие субстанции в жалкие и сморщенные, бесцветные тряпки. Наши души не нужно продавать, мы сами их транжирим на мелочные, ни кому не нужные глупости. А демоны, со своими договорами на покупку наших бессмертных душ нервно курят в углу, оставшись без работы.
– Привет, Анатоль – слышу я искаженный динамиком мобильного телефона, голос моего школьного приятеля. Голос моего лучшего и единственного друга. Только ему я и мог позвонить в данном случае. – Давненько…
Он всегда так разговаривает, не произнося предложений до конца, как бы спотыкаясь, уставая на середине фразы. В детстве мы не особо дружили. Тогда еще Пашка был заучкой и зубрилой. Я же принадлежал к компании сильных и наглых хулиганов, подражая им во всем. Те, мои, ранее, самые близкие приятели исчезли, оставив в моей жизни лишь слабый след детских воспоминаний, похожий на утренний туман. Кто-то из них сгинул в девяностые, унесенный вихрем бандитских разборок или наркоманским передозом. Другие, спившись, потеряли человеческий облик, так и стоят в той подворотне, где стояли мы маленькие и изображали из себя крутых. Тогда это было почетно, стоять и плевать себе под ноги. Сейчас смешно и грустно смотреть на этих выросших, но так и не понявших своего взросления старых, опустившихся детей своего времени. Остался рядом лишь мелкий, лопоухий Пашка, выросший в пузатого и очень добродушного Павла Александровича, доросшего до должности ректора местного университета.
– Да уж – отвечаю я, мысленно пытаясь вспомнить, когда в последний раз видел друга. По всему выходит, что очень давно. – Вечером, в нашем баре.
– Сильно видать тебя приперло, раз ты обо мне вспомнил – обиженно бубнит он – Давай только недолго, а то у Мишки с Тишкой опять температура. Ленка на нервах вся, фурия просто – ругает он свою вторую половинку, с такой любовью в голосе, что хочется тут же отпустить его домой, а не забивать своими глупостями идеального семьянина Пашку. – Ладно, в шесть. Жду.
Ленка моя бывшая любовница. Это я устроил ее в Пашин университет, составив ей протекцию перед моим лучшим другом. Павел знает, конечно. Не может не знать, но ему все равно. Он просто любит ее. Сразу полюбил, как только увидел ее конопатый нос и трогательно – косолапые, маленькие ступни. И она любит. Это видно по взглядам, которые она бросает на своего мужа, как постоянно старается обнять его, прикоснуться. Без любви невозможно родить таких прекрасных близнецов, пролежав в больнице всю беременность, только для того, что бы сохранить плоды своей любви к мужу, отважно сражаясь за каждый день их внутриутробного развития.
Ровно в шесть я в баре, зная болезненную пунктуальность моего друга. Вижу издалека его массивную фигуру, окутанную легкой дымкой сигаретного смога. Заметив меня, он машет рукой.
– Привет – говорю я, садясь на стул напротив.
– Здорово – басит мой друг и тянется ко мне, что бы заключить в свои медвежьи объятья. А потом мы сидим и пьем ледяную, тягучую водку из запотевших стаканов. Павел Александрович раскраснелся, лоснится лицом и громко прихлебывает. Мелкой посуды он не признает, собственно поэтому, именно этот бар так любим им. По его мнению, только в этом баре водку подают в правильной посуде. Прихлебывает Павел все, будь то чай или виски, которые, кстати сказать, он не любит, обзывая их буржуйским пойлом. Он делает это, с каким – то особым, только ему понятным смаком, втягивая напитки в свитые в трубочку губы и громко крякая при этом. Паша внимательно слушает мой рассказ о поселившейся в моем доме и сердце девушке.
– Очень уж ты сердобольный, Анатоль. До глупости. Ты вот тут ее жалеешь, сидишь, а она может уж из дома у тебя все потырила и сбежала.
– Добрее надо быть, Паша. – Раздраженно отвечаю я. Мне, почему-то, обидно, что мой лучший друг говорит про Софью такие гадости. Замираю, поняв, что в первый раз зову ее по имени, пусть даже мысленно. – У нее была куча возможностей, как ты изящно выразился, все у меня потырить.
Сердоболие – слово, то какое подобрал, наверное, у какого-нибудь знакомого попа подслушал. У меня и в самом деле болит сердце, за эту заблудшую, истрепанную душу.
– Ты, Толян, не обижайся. Я, ведь, по – дружески, за тебя волнуюсь. Помнишь, как в детстве ты меня от дружков своих защищал. Бабка моя, царствие ей небесное, сказала мне как то, что таким милосердным, как ты, может быть только выросший в любви человек. И знаешь, я завидовал тебе тогда, что родители у тебя есть, что милосердный ты. У меня то, не было родителей, бабка воспитывала. А мне ее любви не хватало. И я решил тогда, что вырасту, и тоже стану милосердным, помогать всем буду. Только, видишь ли, я как начинаю ощущать на себе человеческую неблагодарность, так у меня все желание отбивает людям радость доставлять. Я ведь, просто оградить тебя хочу, что бы тебе больно не было. Бывшая твоя, камня на камне в тебе не оставила, а ты вновь к граблям примеряешься, Думаешь, с какой стороны бы на них половчее наступить, что бы больнее прилетело. Помогу я, конечно, протеже твоей. Осенью уже мечту ее исполним, учиться будет. Я только хочу, что – бы ты не обжегся, опять.