Сады Ябоневни - Василий Лабецкий
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Хочется скинуть волчью шубу – или это кафтан с воротником из черного меха? – и кофе хочется, и посидеть, но нельзя, потому что это не шуба, а цвет души, и не на чем посидеть в этом поле.
А вдруг это сон или просто накатило что-то, и, типа, загулялся по полям и перелескам, и даже не один, а с любимой Ларой Ратчадемноен, которая как маяк, чтобы Даня Нараян не заблудился, не улетел и не стал бы опять голым галлюцинировать в тесных гостиничных номерах – видеть сны наяву и заглядывать на ту сторону, где черный кот-психопомп ведет душу в Западные Земли. Только пустыня не африканская, не Такла-Макан и даже не Руб-аль-Хали, как не раз, кстати, бывало, а сибирская пустыня, белая, как одежды Белого Бурхана или старика Ульгеня и Юч-Курбустан – трех светлых существ, прикочевавших откуда-то сверху.
И ты с недоумением смотришь на людей, которые строят в этой пустыне дома, прячутся в них и ждут, пока стужа не вытянет последнее тепло из-под пуховых или верблюжьей шерсти одеял, погасит камины, успокоит навсегда собак, запечатает объятия спящих, затуманит и занесет снегом зеркала, испишет окна своей тайнописью, и станет понятно каждому, кто подойдет поближе, что нет в доме ни тепла, ни одной живой души, а только застывшее очарование, синий полумрак и хрупкие, звонкие, как хрусталь, статуи с темно-красным (если смотреть на свет) огнем внутри. И ни одного запаха в морозном воздухе, который покалывает легкие, ни одного звука, кроме звука снежных кристаллов.
Солнышко пригрело, Лара Ратчадемноен потянулась, запела что-то и сказала, что Даня Нараян во сне повернулся и взял ее за руку, а глаз не открыл, потому что предвидел снежную пустыню, и полуразрушенные здания, и завитки огня в мерзлых кирпичных подвалах.
Лара уехала и отправила Дане воздушный поцелуй, а Даня пошел гулять и шел-шел-шел и думал о странниках. Раньше некоторые решали идти по земле, и у них ничего не было, только сумка с сухарями, и лапти, и рубище с шапкой-ушанкой, и зипунишко, подпоясанный веревкой, но глаза-то светлые, и, кажется, брали бы лошадь или еще что-нибудь, но смысл был в том, что лошадь не нужна, потому что идти – это самое главное. В дороге есть особая красота, и такой бедный никому не нужен: ни зверю, ни разбойнику, только Богу или типа того. И не важно, куда ты идешь, важно, что идешь, и вокруг тебя на многие километры ни одной деревни, ни одного города, только охотники жгут костры в глуши, но и они одинокие, и дальше круга от костра не видят ничего. Только, может быть, чувствуют или предчувствуют, и странника нашего тоже предчувствуют, он как светлое воспоминание пройдет, и звездочка на небе ярче загорится, вспомнится Лара Ратчадемноен, и нежные руки коснутся лба – где-то в прошлом далеко-далеко, в светлом гостиничном номере, в пустой гостинице, куда приехали после полуночи мужчина и женщина, но не скрываясь от кого-то, а чтобы от всего отдохнуть. И ночью окна были темные, и в гостинице никого, и пустая сауна, и бассейн с холодной водой, и душ, а потом они проснулись утром от солнечных лучей, проникших в комнату, и испытали что-то едва уловимое, зачем сюда, в этот мир, обычно приходят, но редко это удается получить. Разве что после долгой разлуки, и трудностей, и отчаяния, и такого одиночества, как будто у тебя никогда не было ни дома, ни родителей, ни работы, и даже памяти нет, и языка не знаешь и порядков, не говоря уже о названиях улиц всяких, и нет ни занятия, ни места в жизни, ни любви – и вдруг ты просыпаешься от солнечного света, а рядом с тобой, на чистых белых простынях, спит красивый и желанный человек с самым красивым неповторимым именем, которое если произнесешь – как будто солнце в окно заглядывает, и чай в подстаканнике приносят и целуют в лоб, и что-то давно забытое возвращается.
А потом снова темно кругом, и звезды вверху горят, и костер перед тобой. И свежестью пахнуло, как будто в жаркий день к роднику наклонился, хотя ночь-то холодная – это странник прошел, и в этом его главное назначение, но не все, конечно, поймут. Странник – не бродяга. Это очень разные слова, и бродяга звучит в унисон с человеком, которого в путь гонят беспокойство и нужда, а странник – он везде странный или чужой, как бы не от мира сего. Не от мира сего, ибо его есть Царство, и другого царства нет. Все остальные – это короли обезьян и умывальников начальники – ничего такого. Обезьяны только корону пока не придумали и в яму сажать, поэтому люди и над ними тоже короли, а еще недавно в метро видел девушку в леопардовом пальто. Казалось бы, куда пошлее и хуже, но на ней неплохо смотрелось, и, похоже, она просто посмеивалась, надевая такое, потому что леопард у наших предков-обезьян самый лютый враг, и девушка эта как бы подсмеивалась над всеми этими обезьяньими королями.
Пустыня выживания
Даня Нараян на секундочку остался один и приуныл немного, или, лучше сказать, устал, но не столько физически, сколько душевно, и не в плохом смысле, а в хорошем, будто жизнь прожил и что-то таинственное удалось, что в делах не отображается, а как бы между ними.
Иногда думаешь, страдаешь и чувствуешь, и кажется, что все неправильно, и болит все – тело и душа. А потом – раз, и боль стихла. А ты едешь со своим старым другом в автобусе, и между вами волшебство: вы ни в один шаблон не вписываетесь, и вам хорошо вместе. Ты как бы невзначай говоришь про лето, а вокруг зима, и старый автобус громыхает железным панцирем, и по краям дороги трехметровые сугробы. А ты невзначай говоришь о лете и о колосьях пшеницы с синими цветами васильков, которые запутались в этой волнующейся ниве – непонятно даже, желтой или зеленой, потому что ездил мимо и в июне, и в июле, и в августе, – и сокола летали, и тени их скользили по разбитому асфальту, а дорога словно заброшенная, и кажется, что мир, как мы его знали, кончился – вот об этом говоришь, а перед вами отец с сыном, и сыну лет двадцать, а отцу, наверное, и того больше. Они из тех, кто слова лишнего не скажет, – суровые очень. Но ты знаешь, что они слышали, о чем ты говоришь, потому что тень сокола в их взглядах скользнула и василек как будто бы блеснул синевой (или показалось?).
Этому всему почти нет места в мире – очень уж он суровый, извините. Только в оазисах иногда отдохнешь от пустыни выживания, недоверия и насилия.
Или, может быть, суровость эта смягчилась со временем, и нет ее, как нет того мира, где выросли Даня Нараян и Лара Ратчадемноен. Нет ни времени-рептилии, пожирающей своих детей, ни трамваев в заброшенном депо, ни леса, где кусты черной вязью заплелись и вороны их пронизывают своими клювами, и одиночества с абстиненцией тоже нет, и слез под душем, когда кровь, например, смываешь или пьяный засыпаешь, а вода ползет вверх. Мир, где насилие пронизывает все и гнездится в каждом, а ты один и не веришь никому, потому что если кто-то хочет казаться добрым – это тревожный знак, потому что каждый знает – не бывает доброты, просто вымутить что-то хочет, жабеныш беспонтовый. И эта пустыня – в ней легко погибнуть, и каждый ищет свой оазис, особенно если себя хочет сохранить.
Вспомнил вот про южные пустыни и горы белые вдали – огромные такие, – самые большие пусть будут, – и свастики на воротах, хотя едва ли здесь знают, кто такой Гитлер, так же как у нас не все знают про Дипендру и Бирендру. И улицы мелькают в свете фар, а люди разбегаются и прячутся в подворотнях, закрывают лица шарфами, краем платка или хирургической маской, жгут костры из мусора возле домов. И ты думаешь: «Зачем вообще меня занесло в этот мрачный лабиринт? Я ведь не Чокан Валиханов и не Пржевальский – им-то по политическому делу и ордена еще дадут, и памятник поставят, а я-то чего лезу – такой же убогий, как эти люди, которые руки греют у мусорных костров, только еще более одинокий». А потом думаешь о том же Валиханове – как он затосковал сильно и умер в свои тридцать лет, и никакие ордена не спасли, а то, что памятник поставили, это ему, мертвому, все равно уже, и орден тоже все равно, а не все равно ему снежные вершины Тянь-Шаня, Небесных гор, и караван-баши с седой бородой, и кальян у костра на крыше мира тоже не все равно, и прекрасные танцовщицы в Кашгаре, и китайские гостиницы, и вдоль дороги продают острую лапшу в мясном бульоне – как сотни лет назад, так и сейчас.
Хей, бродяга. Отдохни у нас! Отведай лапши и кальян покури. Здесь сидели Валиханов и Верещагин, а вон там курил Миклухо Маклай и летел с драконами в белые горы Восточного Туркестана – край семи городов, где семь рек слагают озеро, в котором видно дно за много километров, и где замшелые щуки, огромные, как затонувшие корабли, топорщат во все стороны кривые редкие зубы и пучат белесые перламутровые глаза.
Это все не все равно. Кто поверит, что после смерти никто не выслушает твой рассказ? Должно быть какое-то всеблагое существо, которое слушает эти бесконечные истории, перед которыми Шекспир и Достоевский с Толстым просто детский лепет на детсадовском утреннике.