Про Клаву Иванову (сборник) - Владимир Чивилихин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Проморгалась? – спрашивал он, скаля зубы. – А ну покажь глаз-то! А ну покажь! Проморгалась?
Клаве с самого начала не надо бы обращать на него внимания, однако он прилипал как банный лист.
– Слушай, где ты взяла такие семафоры? – приставал он.
– Что?
– Да глаза! Синие, будто спиртягу подожгли, – нагибаясь, он заглядывал под ее разлетные брови. – Вот я и спрашиваю: откуда ты?
– С Китата.
– Чудеса.
– Какие чудеса? – опять не поняла она.
– Вы же, чалдоны, все с татарами перемешаны!
Был он длиннорукий, зубастый и смелый – никого не боялся. Клава обмирала, когда подходил к ее станку наш добродушный мастер, а этому поругаться – одно удовольствие.
– Ты кто такой? – кричал он. – Мастер? А я рабочий! Понял? И ты еще мне будешь права качать, когда я те сам качну! Почему сетки на станке нету, а? У девки волосы закрутит – всю жизнь будешь платить за уродство такой красоты!..
Сетку поставили, а парень все ходил и надоедливо выспрашивал, проморгалась Клава или нет, будто ему не о чем больше было спросить. Тамарка, худущая ласковая Тамарка, разузнала, что работает он на подъемке гарнитурщиком, зовут его Петькой Спириным, но парень он плохой – срок отбывал за хулиганство.
У Тамарки-то работка была ничего себе. Она затачивала в инструменталке зубила и резцы. Красиво! Сыплются красные или белые искры, а она посредине. По знакомству.
Тамарка снабжала Клаву самыми лучшими, победитовыми сверлами. Она многих уже знала в депо и смеялась над Клавой, которая уверяла, что никогда, наверно, не разберет отдельных людей среди рабочих, потому что все они одинаковые и скучные.
Может, еще кто-то скажет – вот, мол, живут где-то посреди Сибири неинтересные людишки, работают в грязном депишке, ну и пускай себе живут, пускай работают, чего о них писать-то? Но я считаю, что нет на земле ни одного человека, про которого неинтересно было бы рассказать. Нету! И работ стыдных тоже нет. А деповский народ только с виду одинаковый: посмотришь, когда идет толпой наша «деповщина», – совсем жуки большие ползут, и вправду одинаково черные, блестящие; на самом же деле можно про каждого свою историю рассказать.
Раз подруги решили осмотреть депо. Они сходили в «брехаловку», где вечно стучат в домино машинисты и кочегары, побывали на промывке, наполненной сырым теплым паром, прошли по синей окалине через кузнечный цех, прокопченный наподобие деревенской бани, через котельный, колесный и медницкую. Везде было тесно, грязно и шумно, как в механическом, даже еще хуже.
На подъемке, куда сходились все цехи, было потише. Пахло тлеющим тряпьем, керосином, и струями задувал от широких ворот свежий воздух. Из-под паровозов тут выкатывали колеса и снимали с котла все железо, какое можно было снять. Вдоль смотровой канавы валялись в беспорядке какие-то части, и Клава не представляла, как тут потом все найдут и ко всему приладят.
Спирина они увидели на передней площадке холодного паровоза. Он властно, как генерал, покрикивал на своего напарника и рывками дергал из котла длинные дребезжащие трубки. Петька увидел Клаву, спрыгнул вниз, но подруги поспешили скрыться за паровозом. В высоком цехе звуки раздавались гулко, как в туннеле, и девчата услышали незнакомый голос.
– К тебе, что ль, Петро?
– Кто? – спросил Спирин.
– Да это-то – не шкильда, а…
– Глазастенькая-то?
– Ну. Твоя?
– Поглядим, – самодовольно сказал Спирин. – Сопливая еще.
– А что глядеть-то? На вокзал ходит?..
Есть у нас такое заведенье – гулять летними вечерами вокруг вокзала. Это, пожалуй что, одно такое обихоженное место на станции, где в ненастье не хлюпает под ногами грязь, а в погоду не пылит. Деповские парни заглядывают сюда пивка пропустить, знакомятся тут с девчатами, дерутся из-за них или по какой другой причине.
Если все ладом, то ничего. Я и сам туда похаживаю, куда ж денешься? В тепло и пожилые даже тянутся. Надевают лучшее и ходят по перрону кругами, как в больших городах по театру. А когда прибывает дальний поезд, местные замирают и молча разглядывают женщин в брюках и мужчин в полосатых пижамах, что выскакивают из вагонов и, сшибая друг друга, бросаются в пустой вокзальный ресторанчик, будто там всего навалом и все задаром.
А еще был на станции клуб, который очень нравился Клаве. Большой зал – таких, наверное, и в городах немного. Красный занавес весь переливается. А люстра-то! Клава раньше даже не знала, что бывают такие.
У меня-то к нашему клубу особое отношение. Я в клубном совете состою, но не в этом дело, совсем не в этом. Вот как уеду в отпуск и потянет назад, то весь наш Перелом этим клубом смотрит. И на самом деле хорош! По ленинградским взять меркам – он, понятное дело, кроха, но все же два каменных этажа, мраморная лестница, а паркет свежей натирки так сияет, что аж горит, глаза жмуришь. Но и это не главное.
Клубу нашему уже сорок лет, и строили его на рабочие копейки. Деповские тогда сговорились и брали в получку одни круглые рубли, а всю мелочь собирали меж собой, копейка к копейке. Старики любят вспоминать то время. Подсядешь другой раз, помолчишь с ними, а потом вопросик подкинешь. И вот какой-нибудь бывший машинист, невесомый, скрюченный – ему под старость язва желудок съела, потому что он всю жизнь пил воду из тендера, с антинакипином, – и вот такой сухонький дедуля сощурит правый глаз, у всех старых машинистов он слабее левого, откашляется, распрямится, чтоб ордена были видны, и начнет: «Помню, еще Ленин был живой. Да… А мы молодые были, зда-рро-вые обломы. Теперь уж нет таких людей. Не-е-ет! Что ты! Не тот народ пошел…»
А стоит наш клуб даже не знаю как и сказать, до чего хорошо! Рядом депо коптит, чернота, мазутище, а он всегда белый-белый. Говорят, что его ставили по розе ветров – распадок за ним начинается, и оттуда тянут лесные ветры.
А в тот осенний вечер, когда Клава убегала от станции, от паровозов лишь бы подальше, я встретил Глухаря на мосту. Возвращался из тайги со снастью и рыбешкой, поднялся на виадук, – а тут он.
Есть на Переломе одна такая точка, с которой все видно – и депо оттуда будто на ладони, и оба товарных парка просматриваются насквозь, и пакгаузы, и поворотные треугольники, и совсем тоже рядом окрестные леса с их синим неясным горизонтом. А особенно интересно смотреть с моста, как на сортировочной горке распускают веером составы, словно игрушечные издали, как шныряют под вагонами крохотные сцепщики и башмачники и как разбегаются своим ходом платформы, цистерны, думпкары, останавливаясь, ровно по команде. От этого зрелища мне всегда радостно и охота работать, потому что на горке вечное движение, и чисто там все делается, и, хоть тебе какие события, она погромыхивает да полязгивает, будто говорит: нет, есть все же порядок на железной дороге, есть…
Глухаря и раньше я нередко заставал на мосту. Не думаю, чтобы он специально поднимался туда любоваться видами. Старик, должно быть, просто перебирался на другую сторону поселка, к своему дому, а крутая виадучная лестница была уже не для его возраста, и, чтоб сердце стало на место, Глухарь подолгу отдыхал наверху, сутулился и кашлял. Завижу там его и уж знаю, что будет. Как только поравняюсь с ним, он, не глядя, отведет назад свою длинную руку, поймает меня за плечо и притянет к чугунной решетке, приглашая постоять вдвоем. А рука-то у него хваткая и сильная, привыкшая обращаться с железом, другой раз даже плечо заболит от такого приглашения. Но это ничего, со стариком хорошо. Он молчит, разглядывает станцию, будто что-то свое вспоминает, и на неподвижном его лице ничего не прочитаешь. Иногда только вздохнет поглубже, не спуская глаз с сортировки, протянет уважительно, задумчиво:
– Да-а-а…
А через минуту вдруг вскрикнет отрывисто и лихо:
– Да!
Глухарь вообще тяжел на язык. Рыбачим когда, он тоже такой. Сидит у костра вечером, рассматривает тяжелые корни кедров, округлые густые вершины и чуть слышно, шепотом обращается в мутнеющую глубину:
– Тайга-а-а…
И у меня перед глазами плывет вся она, от Урала до океана, зеленая, одинаковая как бы, а на самом деле разная каждой своей хвоинкой, с бездонными тайнами в любом листочке и любом семени…
– Тайга! – крикнет тут Глухарь грозно, так что я дрогну.
Забавный старик. А в тот памятный вечер мы стояли с ним на мосту дольше обычного. Дождь кончился. Над станцией не пахло привычно паровозной изгарью – она ведь отдает горечью, даже когда сядет на землю, а тут ее, видно, прибило, снесло в канавы. Свежим ветром опахивало из тайги. Меж паровозных гудков доносился шелест зажелтевших уже тополей, что росли по всему поселку. Сиял белый, омытый дождем клуб. Над западным парком отцветали холодеющие небеса.
Глухарь о чем-то думал рядом, ничего не говорил, смотрел, как там, под закатом, рвался из лесу черный дым – какой-то паровоз вытаскивал на подъем тяжелый состав, буксовал, знать, на мокрых рельсах, стрелял плотными клубами в небо и почти не подвигался сюда, к нам. Я ждал, когда старик скажет свое «да», однако не дождался. Он даже про рыбалку не спросил, хотя Глухарь – рыбак закоренелый. Вот голова поезда показалась на границе станции, и мы пошли в поселок, а Глухарь так и не произнес ни слова, думал всю дорогу, будто решал, как ему быть. Только позже я узнал, о чем он думал.