Про Клаву Иванову (сборник) - Владимир Чивилихин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Наверно, это ссыльные завезли сюда и оставили песни, что не забылись и через сто лет. И от Гражданской войны тоже кой-чего еще сохранилось, только таких напевов, как на Переломе, я нигде больше не слыхал. Заводят суровую и тяжелую бывальщицу про палача-генерала и еще одну, широкую, как сибирская сторонушка, песню любят – названия ее тоже не знаю, но начинают густо так и вольно:
Отец мой был природный пахарь,И я работал вместе с ним…
Нет, есть в народной песне такое, что возвышает и очищает человека. Раз я засек нашего Глухаря в одной певучей компании. Видно, он совсем не страдал от того, что не слышит, ревностно следил за нами, впиваясь глазами в меня, в других, шевеля губами, покачиваясь в лад, а потом улыбался вместе со всеми, и взгляд его был теплым, со счастливой слезой. Бывают, знаете, такие лица у людей после песни – все отдашь! И она, хорошая песня-то, если ее неуменьем или озорством не испортить, может потом неделю греть…
А на массовках у нас больше частушки поют, для веселья. Так было и в тот раз, на той горькой массовке. Общежитские девчата уселись кружочком на газетах. Клава, как все, выпила стакан красного и смотрела на пляшущих деповских женщин, веселых, румяных, одетых в пестрые платья. Плясать они не умели, а просто перебирали ногами, откидывая назад руки и выпячивая груди, или, взяв друг дружку за кончики пальцев, мелко тряслись.
Одна только – крепенькая да поворотистая – выделывала своими хромовыми сапожками. Она была в юбке гармошкой и совсем прозрачной блузке.
Поперéди кружева,И позáди кружева,Неужели я не будуКондуктóрова жена?
Плясунья плавно отмахивала в стороны руками, дурашливо подкрикивала, смеялась над частушкой и над баянистом, который очень уж серьезно относился к своему делу. Он, будто невыносимо страдая, кривил лицо, отворачивал его в сторону и, надувая на шее жилы, взывал надрывным голосом:
Ты гармонь, моя гармоньЧетырехугольная!Ты скажи мине, гармонь,Чем ты недовольная?
Сразу несколько женских голосов, перекрикивая друг друга, отвечали ему, и Клава ничего не могла разобрать, только в конце припевки выделился чей-то визг:
Я наемся пирогуИ работать не могу!
А потом еще раз, выше и тоньше, будто перетянутая балалаечная струна: «Я наемся пирогу и работать не могу!» Клаве стало смешно, и она никак не могла успокоиться – все смеялась да смеялась. Потом она вместе со всеми пошла к патефону, где начались танцы, но как-то незаметно рядом с ней очутился Петька Спирин, прикоснулся к руке:
– Пройдемся, Клашка.
– Еще чего? – она повела плечами, оправила платье.
– Как хочешь, – равнодушно сказал Петька. – А то пройдемся?
– Пусти.
Они вроде бы спорили, а сами уже шли кустами вокруг поляны, с нее доносились взвизги и грубые мужские голоса вразнобой. Миновали березняк, в котором гулял ветер, взяли в гору.
– Будто за этим бугром моя деревня! – воскликнула Клава.
– Поглядим, – сказал Спирин.
– Да нет, – улыбнулась она извинительно и пояснила: – Это кажется только.
– Все одно поглядим.
Они поднялись до средины горы. Отсюда было видно, как уходили зеленые холмы все дальше и дальше, теряя подробности, растворяясь на горизонте в синем дыму.
– Не устала, Кланя? – Он протянул к ней руки, и она увидела, что в вырезе рубахи у него тоже сине. – Может, понесу?
– Тише! – Клава приложила палец к его губам.
– Чего там? – оглянувшись, спросил Спирин, однако рук не отнял. – Кого ты боишься? Дрожишь, как стюдень…
Они прислушались к едва слышной частушке. На поляне тот же тонкий голос выводил:
Мой миленок парень бравый,Парень бравый, не простой, —В основном депо женатый,В оборотном холостой!
– Понесу, может? – снова предложил Петька. – А то круто.
– Я крепкая, – сказала Клава.
– Вон ты какая.
Она, как на танцах, ощутила его сильное, будто деревянное тело. Но почему он так странно смотрит?
– Крепкая, – повторил Петька. – И с парнями?
– А я с парнями не гуляла.
– Ври!
Клава решительно крутнула головой и глянула на него, как она всегда смотрела, неосторожно, во все глаза.
– Еще ни с кем…
– Ни-о-о-о? – протянул он. – Что же мне с тобой делать?
– А что? – спросила Клава и тут же смятенно зашептала сквозь слезы: – Пусти! Тебе говорят? Дурак! Не тронь!..
Новое, «комсоставское» общежитие стояло на краю поселка. Из окон его были видны лес и поселковые огороды с кучами заиндевевшей картофельной ботвы да не срубленной еще капустой. Излилась и ушла последняя туча, разъяснело. Однако все быстрее меркли дни, а долгими лунными ночами уже захолаживало. Клава знала, что в эти светлые ночи капуста вбирает в себя предзимнюю свежесть, наполняется снежной белизной и хрупом.
До депо отсюда было дальше, зато станционные звуки смягчались, глохли на расстоянии, и Клава могла спать. Только перед началом смены «кормилец» подымал ее своим властным ревом. Его было слышно, если даже целый день уходить от станции в тайгу, – Клава проверила.
Когда ей дали декретный отпуск, она стала часто бывать в замирающем лесу. Земля сделалась уже неподатливой, твердой. Под ногами, в коровьих переступах, тонко хрустели примерзиночки. Опушка была попорчена – пробита и прорежена скотом, но стоило пройти немного, и дорожки с тропками разбегались из-под ног, терялись в голых кустах: иди куда хочешь, что ни шаг, то твой.
Было блаженно тихо в этом сквозном лесу и просторно – он не загораживал белесого осеннего неба. Клава ни о чем не думала, лишь глаза ее с непонятным вниманием останавливались на полинялой траве, на пустых цветочных чашечках, на серых непахнущих муравейниках, на раздвоенных стручках акаций, завитых в черную, будто стальную, сгоревшую под резцом стружку. Тоненькие рябины бережно несли в зиму свои жарко горевшие ягоды, следы красного лета, странные в этом леденеющем лесу.
Тайга, видать, приостановила соки, до весны порвала связи с землей и солнцем, стояла недвижимо, лишь островерхие пихты медленно ходили под ветром, будто выискивали что-то в небе вершинами.
В общежитии, уже засыпая, Клава видела эти вершины. Они помогали ей даже издалека.
Шли дни, и она все реже вспоминала, как грохочут паровозы и копытят по рельсам вагоны, как под рукой оживает упругая сила, что трясет станок, как из-под сверла сыплется белая чугунная крошка.
Приходили девчата из старого общежития, и в комнате сразу становилось тесно и душно. Гости приносили безвкусные китайские яблоки из вокзального ресторана, занимали Клаву неинтересными девчачьими разговорами. Тамарка говорила, округляя глаза, и так тихо, будто Клава была тяжелобольной. А один раз, в воскресенье, зашел Глухарь – его дом стоял неподалеку. Старик занял полкомнаты, трубно откашлялся в ладонь.
– Иду из бани, дай, думаю, зайду, – заговорил он так громко, что за стенкой кто-то заворочался на скрипучей койке. – Здесь потише? А? Потише?
Клава кивнула головой и заплакала.
– Ишь ты, когда слезу пустила, – сердито сказал Глухарь, сел на стул, ссутулился и замер, только брови шевелились. – Ну поплачь, поплачь!
– Это я так, – всхлипнула Клава, забыв, что старик ничего не слышит.
– Ну будет, будет! – Он говорил отрывисто, будто бил кувалдой. Клаве показалось, что он выпивши. – Ты, главное, рожай сейчас спокойно. Ясли у нас есть…
– Страшно, – прошептала Клава, так и не вспомнив, что старик живет, как в погребе, окруженный вечной тишиной.
– Может, ты боишься? – проворчал Глухарь, начал свертывать цигарку, однако спохватился, рассыпал табак. – А ты не бойся! Тыщи рожают, и ты родишь. Такая уж судьба…
Старик попрощался. Конечно, он заглянул после бани к кому-нибудь из приятелей, выпил медовухи и потому такой разговорчивый. Судьба? А что такое судьба? Тетка говорила: «Кому на роду что написано». Где бы это прочитать, что написано про Клаву на этом самом роду? Чтобы знать наперед и покойнее жить. Неужели сама она виновата во всем? Нет, человек никогда и ни в чем не бывает виноват один! Но ведь Глухарь, кажется, и не винит ее? А как другие?
Две девушки, что жили с Клавой, приходили поздно, уставшие от своего ненормированного рабочего дня, однако и тут продолжали дневные разговоры о каких-то домкратах, о сметах и пристройках из железобетона. И Клава вспоминала чьи-то чужие слова о том, что за станком-то оно, пожалуй, и лучше: отработал свои семь часов и гуляй, можно и так заработать больше, чем с дипломом. Клава редко видела соседок, не приглядывалась к ним и не сразу научилась их различать. Одна из девушек была курящей, хотя ни разу не задымила при Клаве, в комнате. Утрами, уходя на работу, она предупредительно спрашивала:
– Может, вам надо что-нибудь?
Клава отвечала, что ничего не надо, а потом целый день мучилась – она всегда забывала поблагодарить соседку за внимание. А другая девушка вовсе не заговаривала с ней – видать, была недовольна, что Клаву подселили к ним. Эта сильно ухаживала за собой – без конца красила и перекрашивала волосы, до полночи другой раз, несмотря на усталость, терзала их перед зеркалом и прорву бумаги изводила на бигуди. Иногда, уже в постелях, соседки еле слышно перешептывались.