Боевой 19-й - Михаил Булавин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Схоронил я тебя, Устин, — виновато вздохнул Митяй, поглаживая шрам, и сел за стол против Устина.
— Не гадал и я тебя увидеть, а вишь, как жизнь обернулась...
— И не говори, — согласился Митяй. — Где пропадал?
— В плену германском.
— Это после того боя, что под Молодечно?
— После того. Слуха оттуда подать о себе нельзя было, — ответил Устин, глядя на Наталью, — думал так, что считают меня без вести пропавшим, ан вышло по-иному, — сочли убитым. Да, брат, кабы не революция, ходить, видно, мне по чужой земле и до сей поры.
— А слух о революции скоро туда дошел? — заинтересовался Митяй.
— Тут же, вскорости. У нас только и радости, что разговор о революции. Толковали всякое, да и там мужики ихние, глядючи на нас, радовались, руки нам подавали, военные обхождение к нам переменили, свободней стало, а потом так прижали, что не дыхнуть. В концлагери загнали, ровно очумелых. Опосля в Румынию бросили, а потом чуть живых в России высыпали.
Близко припав к столу, внимательно слушала Наташа, будто снова изучая лицо Устина.
На шестке под таганком потрескивал огонек, на сковороде шкварчило сало. Старуха чистила картофель.
— Интерес меня большой берет, какие тут дела в деревне? — откинувшись к стенке, спросил Устин. — В дороге много разговора всякого, каждый норовит сказать так, как ему лучше, удобней, а вот как оно верней?
— Да чего ж тут, — замялся Митяй, — оно вроде все прояснилось. Землю поделим промеж себя сами, и пущай всяк по себе свое хозяйство ведет.
— Э-э, нет! — усмехнулся Устин.
В этой усмешке было что-то уничтожающее. Митяй увидел, как в глазах Устина сверкнули живые искорки, делающие его совсем непохожим на прежнего, и Митяю стало как-то не по себе, будто он выболтал нечто сокровенное незнакомому человеку. А Устин с жестким укором, словно допрашивая, продолжал:
— Это как же всяк по себе?.. Стало быть, Модест и Мокей тоже сами по себе, да так и останутся, а я к ним опять в батраки пойду наниматься? Так, что ли? .. Хо-хо! Воевал, значит, я, воевал, в окопах гнил, в плену едва шкуру не спустили — и вот тебе на.
— Ну, и ты веди свое хозяйство сам, — с угрюмым равнодушием сказал Митяй, — кто тебе не дает?
— А где ж оно, это мое хозяйство? Откуда оно явилось, когда у меня за всю жизнь своей лошади не было?.. Ну хорошо, советская власть даст мне земельки, а чего мне делать с ней? ..
Митяй молчал, плотно сжав губы, и, прищурив глаза, смотрел мимо него. Устин придвинулся к Митяю совсем близко и, обдав его горячим дыханием, тихо, чтобы не слышала Наталья, проговорил зло:
— А не возьмешь ли ты меня в батраки, а?
Митяй вздрогнул. Это было сказано с жестокой откровенностью. Устин вскинул голову и медленно перевел грустный, взгляд на Наталью. Та повернулась к старухе и о чем-то заговорила с ней.
— Митяй, ты в отделе? — спросил Устин.
— В отделе... а что?
В это время в сенях кто-то завозился, пошарил по двери и, досадуя, заворчал:
— Ну, скажи ж ты, никак не нащупаю, в темноте ни черта не разберу...
Митяй толкнул дверь, она широко распахнулась, и на пороге вырос Зиновей.
— Э-эй!.. Служивому-пропащему, — заорал он и, обнимая Устина, тискал, мял его, приговаривая: — Годок! Ми-и-лай!
За ним, отряхиваясь от снега, вошел коренастый, лет пятидесяти, председатель комбеда Груздев.
— В-во! Нашего полку прибыло, — смеялся он, потирая рука, а взглянув на Митяя, посуровел и вскользь заметил: — И ты тут, Пашков?
— Як дружку, — осклабился Митяй.
— Ага, это хорошо.
И еще кто-то третий, которого не видел Устин, стучал по полу и сиплым баском покрикивал:
— Дверь затворяйте, а то хату выстудите... Расступись, дай кавалеру дорогу!
И вздрогнул Устин от неожиданности. Перед ним был безногий Ерка Рощин. Туловище его было вправлено в жестяной таз, обшитый кожей.
— Рад я тебе, Устин, больше жизни.
Он обхватил руками Устиновы колени, прижал к ним свою кудрявую желтую голову.
— Чудно небось тебе, Устин!.. Во, брат, обломали. Всю жизнь гнули к земле, не пригнули, а тут вот, вишь, обкорнали и к земле придавили. Ну, братцы-товарищи, — крикнул он, — поднимайте меня на лавку!
Его усадили в угол. Большерукий, с могучей грудью и красным обветренным лицом, он постукивал широкой ладонью по столу и командовал:
— Груздев! Выгребай на стол что есть. Зиновей! Давай самогон. Тетка Гаша, загуляли мы нонче ради такого случая.
И, словно выполняя серьезное дело, Груздев с важным видом осторожно вынимал из карманов яйца и сало. Зиновей ставил на стол запотевшие бутылки. Наташа со старухой хозяйничали у печи, и сразу хата приобрела праздничный, веселый вид, какого в ней давно не бывало'. Люди пили и хмелели, отдавались воспоминаниям, и речь их журчала, как вешняя вода. Но вот, увлекая друг друга, все зашумели, заговорили о том, что волновало сейчас деревню и каждого крестьянина. Их разговор был подобен хлынувшему с гор потоку, который, прокладывая себе русло, затейливо вился среди широкой долины, то замедлял течение, накопляя силы, то вновь стремительно рвался вперед, то, ударившись о пригорок, раздваивался и где-то сходился опять.
Возбужденные люди вскакивали с мест, размахивали руками, били себя в грудь, и каждый, пытаясь доказать правоту свою, перебивал собеседника. Только Устин сидел молча, накрыв свой стакан ладонью, и чутко прислушивался к словам спорящих. Изредка он вставлял свои замечания, а когда Груздев обратился к нему, ища поддержки, кивнул головой и громко подтвердил:
— Правильно понимаешь, Петр Васильевич. Не отступайся, на то тебе и власть в деревне дадена.
— А вот ты попробуй уломать их. Мы свое, а они свое... — и, придвинувшись к Устину, вполголоса сказал: — Ведь вот Пашков, дружок-то твой, от нас совсем отслонился.
Пашков на лету поймал слово Груздева и, зло глянув на него, ответил:
— А я к вам приставать и не собирался.
— Пристанешь! — стукнул кулаком по столу захмелевший Рощин.
— Ты мне не указ, вот что, — заметил Митяй, отвернувшись от Рощина.
— Сломаем! — запальчиво крикнул тот.
— Тебя уже сломали.
— А-а! — остервенело заорал Ерка, рванулся вперед и, схватив себя за ёолосы, грудью повалился на стол.
Груздев вскочил.
— Ну, негоже людей обижать! — Он дрожал от гнева и едва себя сдерживал, чтобы не выругаться.
— Угомонись! — прикрикнула на Митяя Наташа и, схватив его за руки, пристыдила: — И чего ты на рожон лезешь? .. Не срамись, чай, не дома.
Устин успокаивал распалившегося Рощина:
— Ну, тихо, кудрявый, не принимай к сердцу, выпей лучше.
Ерка мычал, тяжело встряхивая головой.
— Как же он меня... ах, сволота... м-мм!. .■
— Ну, тихо, тихо.
Шум стих только на несколько секунд. Груздев выпил, вытер усы и, хрупая капусту, начал:
— Ты, Митяй Афиногеныч... Я тебе прямо скажу..«
— Ну, что ж ты мне скажешь? — криво усмехнулся Пашков.
— А вот чего. Ты вроде теперь отделен...
— Да будет тебе, Петр Васильевич, опять зачинать, — гневно перебила Наталья.
— Наташа, ты погоди, — ласково остановил ее Устин, слегка приподняв руку.
— Сядь, не лезь! — грубо оборвал Митяй, отстраняя Наталью.
Наталья, не спуская глаз, зорко следила за Устином и Митяем.
— Ну и вот, — продолжал Груздев, — отделился ты, Пашков, для видимости, я ведь так понимаю.
— Ну-у?..
— Вот тебе и ну. А с отцом ты заодно.
— Ну-у?..
— Отец твой Афиноген Тимофеевич старый, а вредный, крутит и так и этак, а сам будто ничего не знает, сопит под нос помаленьку, умничает, а ты его слова на все село разносишь. Мне, мол, верьте, я вона какой!