Херцбрудер - Ольга Комарова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Слишком литературная история для четырехлетней малышки. Ты ее сейчас выдумала? Вместе с телефонными тараканами?
— Дальше будет нелитературно. И даже несколько нецензурно, так что можешь заткнуть уши.
— Ну знаешь... — Лизка по-девчоночьи обиделась на предположение, что она затыкает уши всякий раз, когда при ней рассказывают нечто неприличное.
— Я все продумала тогда, — тут я сделала паузу и поглядела Ефиму прямо в лицо, — когда меня положили днем спать, я быстро притворилась, а мама ушла на кухню к своим гостям. Тут я вылезла из кровати, босиком прокралась к двери и отправилась на пятый этаж прямо в пижаме. Как мне было хорошо, особенно оттого, что ножки были горячие, а ступени холодные по дороге на пятый этаж. У тети Нины дверь никогда не запиралась, и мне удалось бесшумно войти и проскользнуть в димкину спальню. В мою спальню, подумала я тогда, ведь Димка это я, вернее, я — Димка. Мой соперник спал в своей кровати. Я положила свои маленькие ручки на эту решетку, которая делается на детских кроватках, чтобы дети не вываливались, когда спят, подумала немножко и перелезла к Димке.
— О, сейчас будет эротическая сцена между двумя четырехлетними детьми в часы сьесты. Ты хочешь сказать, что лишила его девственности, а вместе с нею и расположения взрослых? — Лиза смотрела на меня теперь с нескрываемым презрением, и даже знаю почему. Это Ефим виноват — он явно намеревался в ближайшем будущем поухаживать за мной, а я, почувствовав себя восходящей звездой, продолжала свой правдивый рассказ.
— Надо сказать, что едва я ступила на Димкину пеленку своей крохотной ножкой, как тут же почувствовала, что пеленка насквозь мокра, и Димка, оказывается, спит в луже. Тут у меня пропало всякое желание его убивать — мною овладело смешанное чувство жалости и гнева, дескать, как это он посмел написать в мою кровать.
Ефим разразился хохотом, а я, уже не владея собой, вскочила со стула и, сделавшись из субретки героиней, отступила чуть в глубину темной кухни и дальше говорила оттуда.
— Совершенно обескураженная, я села на мокрую пеленку и стала ждать. Через полчаса я почувствовала, что наконец тоже захотела писать и, не снимая пижамных штанишек, торжественно помочилась в Димкину кровать.
Ефим трахнул кулаком по столу — он был готов, даже Лизка посмотрела на меня если не с интересом, то во всяком случае с удивлением.
Интересно, подумала я, была ли какая-нибудь связь между холодными ступеньками по дороге на пятый этаж и убийством Бальдра?
— Однако я пошел, — сказал Ефим, — прогуляюсь до метро, оно как раз к тому времени и откроется.
Я торжествующе смотрела теперь на Лизку — побежденную просвещенную гетеру, а Лизка мыла рюмки.
— Ответь мне на один вопрос. Зачем ты меня позвала? Я вам помешала наверно.
— Ты?!! Помилуй, чему же ты можешь помешать?
— Ну... Любовному свиданию, например.
— Нисколько, — спокойно сказала Лизка, — все очень просто объясняется.
— Как же?
— А ты не догадываешься? Мы успели трахнуться уже до твоего прихода. Кстати, я спать хочу. Ты посидишь завтра с ребенком?
Тут я смутилась. Размечталась девочка. Выходит, за сегодняшний выход на сцену я плачу завтрашним длинным днем в компании ненавистного Лизкиного экземного ребенка. Не вышло из меня первой красавицы и влюбленность Ефима отступила на задний план перед горящими буквами написанной на Лизкиной спокойной роже вечной для меня истиной — "за говно держат!"
— Ну ладно, мне пора, — сказала я, сделав вид, что мне не намекали на то, что мне пора, — днем Акаша придет.
— Давай еще по последней сигарете, — неожиданно остановила меня Лизка.
Я присела на стул верхом, держась руками за его спинку.
— Ну расскажи.
— Что?
— Что у тебя с ним. Я всегда говорила, что лучшего жениха тебе не найти. С лица, как говорится, воды не пить, а так вы очень здорово друг к другу подходите.
— Ну ты смеешься. Он же мальчик молоденький.
— Не такой уж он молоденький. А ты стареешь — знаешь ли ты об этом?
— Да у него и в мыслях ничего такого нет. Он праведник и смотрит так холодно.
Лизка прыснуда.
— Так-таки ничего и не было? И даже не предлагал?
— Нет.
— Да это просто неприлично. Он импотент.
Я вздрогнула. Надо же было так.
— Ну, я пойду.
— Ну иди.
Как-то горько стало во рту. Неужели правда? Вот еще вариант: Бальдр импотент. А если это так, то все зря. Наши нежные отношения, его святость — все к черту. А если это так, выходит, что мои любимые люди с холодком внутри всего лишь неполноценные уроды, да кто же тогда я сама? — перезрелая девица, которую больше двух раз никто видеть не хочет — не то что жениться.
Одно утешение было у меня в жизни — мой друг Акакий. На самом деле его звали как-то иначе, но я звала его так, потому что он был послушник — он был послушником, а я его духовным отцом и учителем. Уж ему-то я могла все рассказать про Бальдра и про вообще все, что знаю, уж для него-то я была само совершенство. Где-то, не помню где, кажется, у Лествичника, прочла я забавную историйку про блаженного послушника Акакия, которому достался не в меру жестокий наставник. А идея послушания вещь весьма утонченная, и Акакий вечно ходил весь в синяках и ссадинах, пока старец его совсем не убил, а когда убил и закопал, побежал докладывать об этом своему другу, тоже монаху. Тот не поверил, и пришлось старцу привести его на могилку праведника и прямо спросить, обращаясь к свежему холмику:
— Акакий, умер ли ты?
— Нет, отче, — отвечал послушник из гроба, — разве может умереть находящийся на послушании?
Вот из породы таких русско-византийских послушников и был мой Акакий — Акашей я его называла ласково, а он приносил мне сигареты и пряники, и мы целыми ночами сидели — он слушал меня, а я ему говорила, говорила, чуть философом не стала, пока говорила. Особенно он любил про Бальдра. Однажды мы с ним даже вместе ели снег. Только он ничего не понял, потому что дурак непроходимый. У него вечно болели глаза, он был страшно близорук, да и руки у него были на удивление короткими — казалось, они даже не доставали до карманов, и потому висели вдоль туловища, как две колбасы. Взгляд у него был очень странный — иногда про голос говорят, что он надтреснутый — вот такой у него был взгляд, и очень короткий — казалось, его хватало только на полметра. Личико — омерзительней трудно сыскать — казалось, оно состояло из мелких розовых пупырышков. В довершение всего он был лимитчиком. Я его в церкви встретила. Он стоял на коленях на холодном полу, и от него веяло холодом, будто это Бальдр. У него действительно были светлые волосы и светлые ресницы, только кожа была болезненно розовой. Он был праведник, и девственник, и лимитчик. Я говорила вам уже, что восхищаюсь мужчинами, а это был вообще Бальдр, хотя несколько недоношенный. Боже мой, я так много говорила о Ефиме, и до сих пор ни словом не обмолвилась о него Недоносках. У него тоже была своя идея-фикс. Дело было так. Еще будучи четырнадцатилетним начинающим наркоманчиком, он научился рассуждать о высоких материях, а в возрасте лет восемнадцати он неожиданно поумнел, оставил наркотики и принялся за портвейн, но не забыл как, еще будучи наркоманчиком, читал книжки, и вот как-то ему ударило в голову про недоносков. Я думаю, что он просто, сдавая сессию на втором курсе, начитался Баратынского и по пьяной лавочке обалдел от его стиха на эту тему ("Я из племени духов" и проч.) Я как-то присутствовала при том, как он с Луизой про это говорил, черт возьми, в каждом мужчине есть непостижимая для моей дурной головы коробочка, из которой выскакивают замечательные идеи. Во всяком случае, эту гениальную мысль я приняла безоговорочно и позволю себе считать ее своей. Он говорил совершенно серьезно, и никому не приходило в голову над этим красивым бородачом смеяться. Уже потом, когда он ушел, все стали пожимать плечами, но меня на его месте вообще не стали бы слушать. Он говорил, что люди по своей природе Недоноски как у Баратынского в смысле "Мир я вижу как во мгле, арф небесных отголосок слабо слышу, на земле оживил я недоносок". Но эта идея не нова, и толкователи Баратынского, безусловно, не раз ее высказывали. Короче, беда человечества в недовоплощенности идиотской, ибо, положа руку на сердце, кто из нас не чувствовал в своей душе чего-то такого самому ему не доступного, вдрубезги разбивающегося о нашу человеческую природу? — в этом и ее греховность. Если уж человек немножко может воплотиться, то мы уж кричим, что он гений.
— Мы стремимся втиснуть себя в узкие мифологические рамки, а наша высшая сущность гротескна, — разошелся он тогда. — И не так уж мы непохожи друг на друга — все так называемые индивидуальные особенности возникают только при попытке воплотиться — кому-то это удается лучше, кому-то хуже, и у всякого своя ущербность. Кстати, вы замечали, что иногда картины бездарных художников куда интереснее, чем у талантливых? Приглядитесь. Это потому, что талант есть выпячивание лишь одной из сторон личности.