Известие о дальнейших судьбах собаки Берганца - Эрнст Гофман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я. Это я и в самом деле хочу услышать. Потому что, когда я вот так на тебя смотрю, когда вот так размышляю о том, что ты уже более ста лет...
Берганца. Не продолжай! Доверие к тебе, которым я проникся, стоит того, чтобы ты меня за него вознаградил, или ты тоже один из тех людей, которые не видят ничего чудесного в том, что вишни цветут, а потом приносят плоды, поскольку потом они могут их съесть, но зато считают ненастоящим все, что до сего времени не могли ощутить физически? О, лиценциат Перальта! Лиценциат Перальта!
Я. Не горячись, дорогой мой Берганца! Как принято говорить, это все слабости человеческие; считай эти сомнения, это неверие в невероятное, которое поднимается во мне против воли, за таковые.
Берганца. Ты сам задаешь мне тон для особой мелодии, которую я скоро заведу! То, как я, вновь оживший и ободрившийся, скакал по лугам и полям, как я тем же способом, который уже известен тебе из моей прежней жизни, благополучно пристраивался то у одного, то у другого, - все это я пропускаю, дабы сразу сказать тебе, что каждый год, в тот роковой день, когда я был загнан в проклятый круг ведьм, я всякий раз особым, мучительным образом чувствовал действие того окаянного колдовства. Если ты мне обещаешь не сердиться на то, что, возможно, будет касаться тебя и твоего племени, если ты не будешь придираться ко мне, испанцу, из-за некоторых, возможно, неправильных выражений, то я попытаюсь...
Я. Берганца! Распознай во мне истинно космополитический ум, но только в ином, а не в обычном смысле. Я не позволяю себе мелочно сортировать и классифицировать природу, и одно то, что ты вообще говоришь, да к тому же так умно, заставляет меня совершенно забыть обо всем, что подчинено этому чудесному обстоятельству. Так что рассказывай, дорогой, как своему другу; говори: каково было действие пресловутой ведьминской мази еще несколько лет спустя?
Тут Берганца встал, отряхнулся и, изогнувшись, принялся левой задней лапой чесать за левым ухом. Хорошенько чихнув еще несколько раз, по случаю чего я взял понюшку и сказал ему: "contentement!"[30], он вскочил на скамью, прислонился ко мне, так что его морда едва не касалась моего лица, и разговор наш продолжался.
Берганца. Ночь прохладная, согрейся немножко за счет моего животного тепла, от него в моей черной шерсти иногда даже потрескивают электрические искры, кстати о том, что я собираюсь тебе рассказать теперь, я хотел бы говорить совсем тихо. Как только наступает этот злосчастный день и близится роковой час, то сперва я ощущаю совершенно необычайный аппетит, который в другое время на меня никогда бы не напал. Мне хочется вместо обыкновенной воды выпить хорошего вина, поесть салата с анчоусами. Затем что-то заставляет меня приветливо вилять хвостом при виде людей, которые мне до смерти противны и на которых я обычно рычу. И дальше - больше. Собак, которые под стать мне по силе и храбрости, которых я обычно без страха одолеваю, я теперь обхожу стороной, зато маленьким мопсам и шпицам, с которыми я обычно охотно играю, теперь меня так и подмывает дать сзади пинка, потому что я знаю, что им будет больно, а отомстить они мне не могут. И вот что-то у меня глубоко внутри крутится и переворачивается. Все скользит и плывет перед глазами - новые, неописуемые чувства теснят и пугают меня. Тенистый куст, под которым я обычно люблю полежать и с которым словно бы разговариваю, когда ветер так раскачивает ветки, что из каждого листа, шелестя, проблескивает сладостный звук, - теперь он мне противен; на ясный месяц, перед коим облака, когда они проплывают мимо, наряжаются в роскошное золото, словно перед царем ночи, я не могу и взглянуть, зато что-то неудержимо толкает меня подняться в ярко освещенный зал. Тут мне хотелось бы ходить распрямившись, поджав хвост, хотелось бы надушиться, говорить по-французски, жрать мороженое и чтобы каждый пожимал бы мне лапу и говорил: "mon cher baron" или "mon petit comte!" - и не чувствовал бы во мне ничего собачьего. Да, в такое время для меня это ужасно - быть собакой, и, меж тем как я с быстротою мысли, в своем воображении, превращаюсь в человека, мое состояние становится все тревожней. Я стыжусь того, что когда-либо в теплый весенний день прыгал по лужайке или катался по траве. В жесточайшей борьбе с собой я становлюсь все рассудительней и серьезней. Наконец - я человек, я господствую над природой, которая лишь для того растит деревья, чтобы из них можно было делать столы и стулья, а цветы заставляет цвести, дабы их можно было в виде бутоньерки засунуть в петлицу. И вот, всходя таким образом на высшую ступень, я замечаю, что мною овладевает отупение и глупость и, все нарастая и нарастая, повергает меня наконец в бесчувствие.
Я. Ах, ах! Дорогой мой Берганца, я же сказал, они хотели придать человеческий облик Монтиелю, которого князь тьмы употребил на что-то другое, колдовство потерпело неудачу, разбившись о могущество юнкера, который с язвительной насмешкой, как Мефистофель в кухне ведьмы, побросал в одну кучу зверей и утварь, так что полетели осколки и затрещали суставы, и тогда они уготовили тебе эту ужасную борьбу, какую ты теперь, как говоришь, вынужден выдерживать каждый год в тот злосчастный, роковой день.
Берганца. Однако эта борьба будто с неизменно воспроизводящей силой продлевает мне жизнь до бесконечности, ведь от бесчувствия я каждый раз пробуждаюсь помолодев и окрепнув. Особое сочетание светил, под которым я родился и которое наделило меня способностью не только слышать вашу речь, но также по-настоящему ей подражать, вступило в конфликт с колдовской силою ведьм, и теперь ни палка, ни пуля, ни кинжал не могут меня достать, я скитаюсь по свету, как Вечный Жид, и не найду места, где бы мог отдохнуть. Это поистине судьба, достойная сострадания, и ты нашел меня погруженным в размышления о моей беде, как раз когда я убежал от скверного хозяина и целый день ничего не ел.
Я. Бедняга Берганца! Когда я вот так разглядываю тебя вблизи, при лунном свете, на твоем хоть и слегка черноватом лице все больше проступают черты надежной добропорядочности, благородного нрава. Даже твоя способность говорить, впрочем несколько ошеломляющая, больше не возбуждает во мне ужаса. Ты поэтическая собака, я беру на себя смелость это сказать, а поскольку я сам, - тебе это должно быть известно, коли ты меня знаешь, - в высшей степени воспламенен всем поэтическим, то что, если ты подаришь мне свою дружбу и пойдешь со мной...
Берганца. Об этом стоит поговорить, только...
Я. Пинков не будет, тем менее - побоев. Каждый день, кроме обычной еды, на десерт - хорошо поджаренная сарделька. Да и аппетитный запах телячьего жаркого не раз будет щекотать тебе ноздри, и не понапрасну придется тебе ждать изрядной порции такового.
Берганца. Ты видишь - твое предложение не оставило меня равнодушным, я прямо не могу удержаться и тяну носом воздух, будто жаркое уже близко. Однако ты кое-что опустил, и это меня не то чтобы совсем отпугивает, но внушает большие сомнения.
Я. Что же это, Берганца?
Берганца. Ты говорил о поэтическом, о воспламененности.
Я. И это тебя отпугнуло?
Берганца. Ах, друг мой, позволь мне быть откровенным! Я всего только собака, но ваше преимущество - ходить на двух ногах, носить штаны и беспрестанно болтать что вам вздумается - не более ценно, чем уменье при долгом молчании сохранять верную душу, которая постигает природу в ее священнейших глубинах и из которой произрастает истинная поэзия. В некое дивное старое время, под южным небом, что посылает свои лучи в сердце всякой твари и возжигает ликующий хор созданий, я, произошедший от низких родителей, прислушивался к пенью людей, коих называли поэтами. Их поэзия была стремлением из самых недр души передать те звуки, которые природа на тысячи ладов повторяет, будто свои собственные, в каждом создании. Пение поэтов было их жизнью, и они посвящали этому жизнь, словно высшему смыслу, какой природа благоволила им возвестить.
Я. Берганца! Я поражаюсь тому, что ты так хорошо владеешь некоторыми поэтическими выражениями.
Берганца. Мой друг! Говорю тебе, еще в мои лучшие годы я подолгу и охотно жил у поэтов. Хлебные корки, которые давал мне тот бедный студент, от души делясь со мной своей скудной пищей, были для меня слаще, чем какой-нибудь кусок жаркого, презрительно брошенный продажным слугой. Тогда в груди призванных еще пылало искреннее, святое стремление высказать прекрасными словами то, что они восчувствовали в сердце, и даже те, кто не был призван, обладали верой и благочестием; они чтили поэтов как пророков, которые вещали о прекрасном неведомом мире, полном сверкающих богатств, а сами даже не мыслили дерзнуть непризванными войти в святилище, о коем поэзия посылала им смутную весть. Теперь же все стало по-другому. Если у богатого бюргера, у господина профессора, у господина майора полное гнездо ребятишек, то Генсхен, и Фридрих, и Петер должны петь, играть, малевать и декламировать стихи, невзирая на то что для истинного ума все эти их упражнения просто невыносимы. Это входит в так называемое хорошее воспитание, а позднее всякий считает себя вправе лезть со своей болтовней, копаться в сокровеннейшей сути творений поэта, художника и мерить их своей меркой. Можно ли глубже оскорбить художника, чем позволив черни считать его себе подобным? А ведь это происходит каждый день. Сколько раз я испытывал отвращение, когда такой вот тупоголовый малый разглагольствовал об искусстве, цитировал Гете и силился озарить вас блеском поэзии, одна-единственная вспышка которой испепелила бы этого худосочного и бессильного недоросля. Прежде всего, - не обижайся, дружище, если окажется, что твоя жена или возлюбленная из таковских, - прежде всего мне до тошноты противны ваши разносторонне образованные, поэтичные, артистичные женщины, и как ни приятно мне бывает, когда меня гладит нежная девичья рука и я могу положить голову на хорошенький фартучек, то все-таки, если я слышал, как такая вот женщина без всякого истинного чувства, без высокого понимания сыплет заученными пустыми фразами и несет всякий вздор, мне частенько казалось, что я должен оставить ей памятку о моих острых зубах на каком-нибудь чувствительном месте тела!