Море Дирака - Михаил Тихонович Емцев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Нужно прогнать ее, — подумал он, сосредоточенно уставившись на приборы регистрационной панели. — Решительно и твердо прогнать. Полумеры только ухудшают положение… Прогнать, чтобы обиделась по-настоящему. Ничего! Для нее же лучше будет. Пусть найдет себе кого-нибудь помоложе».
— Мишенька, милый! Я тебе не помешаю. Ни на вот столько! А, Миш?
— Ладно уж… Сиди. Только никуда не суйся, пока не позову. И развлечений от меня не жди! Работать так работать, или…
— Не надо никаких «или», Мишенька. Сама все знаю. И не будь таким грубым.
Он осторожно подвинтил на кожухе камеры ограничитель и высвободил магнитный поршень. Световой зайчик на зеркальном гальванометре под потолком дернулся и заплясал около нулевого положения.
— Нажми красную кнопку с надписью «Конденсатор». Только не перепутай.
— Не перепутаю, Мишенька… Готово!
Зайчик понесся к концу шкалы. Остановился и сейчас же сорвался обратно к нулю. Потом опять убежал и снова сорвался.
— Порядок!
— Что порядок, Миша?
— Смотри вверх на гальванометр.
— А-а… Бегает.
— Знаешь, что это значит? — И, не дожидаясь ответа на свой вопрос, продолжил: — Это значит, что в камере вверх и вниз ходит над сверхпроводником магнитный поршень! Смотри теперь вот на этот вакуумметр. Если стрелка отклонится вправо хоть на одно деление, сейчас же кричи.
— Благим матом кричать?
— Кричи благим матом…
— Солнышко зашло… Зажечь свет?
— Ты не видишь прибора?
— Вижу.
— Тогда не надо. Посидим в темноте.
В сумеречном свете все казалось погрустневшим и сероватым. Тускло отсвечивали стальные грани стенда, устало и напряженно мигали красные лампочки.
— Эти лампочки похожи на глаза больной обезьяны. Помнишь, в зоопарке?
Он удивился точности этой странной ассоциации и с радостным удивлением вновь ощутил, что ему приятно быть рядом с нею. Им овладел тот особенный душевный подъем, который наступает в преддверии праздника или какой-то очень большой удачи.
— Ты знаешь, что тебе вкатили выговор?
Он вздрогнул и медленно повернулся к ней. На фоне бледного невеселого неба она казалась темной тенью. Поблескивали белки ее глаз. Как-то разом исчезло все: радостное волнение, ожидание, опьянение работой. Точно у самого финиша споткнулась вырвавшаяся вперед лошадь. И полетела в пыль, еще горя глазами и радостно раздувая ноздри.
— Плевать я хотел на этот выговор!
— Это тебе Иван подстроил. У-у, мерзкий человек! Ненавижу!
— Поговорим о чем-нибудь другом. Как насчет холеры в Одессе?
— Чего?
— «Поговорим лучше о чем-нибудь веселом. Что слышно насчет холеры в Одессе?» Это из Шолом-Алейхема.
— А-а-а…
— Пересказанная шутка тускнеет, как плохо пересаженные цветы.
— Это тоже… откуда-нибудь?
— На сей раз, кажется, это лично от меня. Ты следишь за прибором?
— Конечно… Только стрелочка не шелохнется, как мертвая.
Он увеличил ток в сверхпроводнике и попытался сосредоточить мысли на опыте. Но почему-то вспомнил, как неслись по желтому небу лиловые облака. Потом он подумал, что все-таки напрасно не написал директору объяснительную записку. Впрочем, это успеется и завтра.
— Ой! Прыгнула! На целых два деления прыгнула!
— Что? Не может быть! Это же на два порядка ниже упругости паров!
Он вскочил и хотел было кинуться к стенду, но почему-то представил себе, что протягивает ей руки и кружит ее по комнате.
Он медленно опустился на стул, с удивлением ощущая, как колотится его сердце.
— Не понимаю, что означает и прибор и стрелка, но чувствую, что это очень здорово! Не надо никакого цирка, Миша. Я хочу остаться здесь, с тобой. Возьми меня к себе в лаборантки.
— Скоро нас обоих попрут отсюда в шею, не спрашивая о наших желаниях.
— Да, — сокрушенно согласилась она. — Так оно, наверное, и будет. Но… неужели всегда побеждает несправедливость? Ведь это ужасно несправедливо!
— Успокойся. И не вздумай здесь плакать. Следи лучше за прибором.
В сгущающейся темноте поползло время. Они следили за приборами, отгородись друг от друга молчанием, уйдя в невыразительные, грустные мысли.
— Зажги свет, — сказала она.
Он покорно встал и одну за другой включил все люминесцентные трубки. Щурясь от внезапного света, вернулся на свое место и, внутренне борясь с чем-то, принялся фальшиво насвистывать мотив популярной песенки.
Она сейчас же стала ему подпевать, отбивая каблучком синкопы:
Мама, мама, это я дежурю,
Я дежурный по апрелю…
— Почему так получается, Миша, что в книгах люди на каждом шагу говорят о всяких умных вещах, а мы вот уже сколько сидим и ничего умного не сказали?
— Книги врут.
— Ну, это смотря какие книги!..
— Все книги врут. Они дают как бы вытяжку из человеческой жизни. Мы с тобой лет за десять наговорим кучу умных вещей, но все потонет в море дурацких разговоров… Даже не дурацких, а просто обиходных. Не всегда же философствовать. Нужно еще и работать, и отдыхать, и есть, да мало ли чего… И при этом мы обмениваемся дежурными обиходными словами, которые потопят то умное, что мы когда-нибудь выскажем. В книге же всего не приведешь. Тогда бы ее пришлось читать да и писать целую жизнь. Целую жизнь нужно было бы потратить, чтобы проследить чью-то чужую выдуманную судьбу! Не слишком ли роскошно? Потому-то в книгах и дается выжимка людских разговоров. Лишь то, что непосредственно относится к развитию сюжета.
— Но герои часто говорят и об обиходном. О чем угодно они говорят.
— Это только так кажется, что они говорят о чем угодно. На самом деле каждое их слово…
Внезапно погас свет. И сразу же раздался лязгающий грохот. Звон как от разбитой посуды. Шипение и свист. В какой-то застывший миг Михаил видел ее смятенный силуэт и беззащитно растопыренные перед глазами руки. Комната странно накренилась. Ларису швырнуло к потолку, и она исчезла. Тотчас же вслед за этим Михаил ощутил острую горячую боль в боку и потерял сознание.
Неловко сутулясь, точно ощущая тяжесть наброшенного на плечи халата, Урманцев проскользнул в палату. Стоя в проходе между двумя рядами белых коек, он осмотрелся. Все здесь показалось ему одинаковым. Многие спали, натянув простыни до ушей, кто-то читал, лежа в пижаме поверх одеяла. У одной из коек сидела женщина. Вероятно, она только что пришла, потому что все еще вынимала из сумки пакеты и банки с вареньем. «Беда нивелирует людей», — подумал Урманцев. Он почему-то вспомнил отступление под Харьковом. Сплошной поток серых, изможденных лиц с запавшими щеками. Море грязных, выцветших гимнастерок. «Все мы были похожи тогда друг на друга, влекомые общей большой бедой».