Алмазная скрижаль - А. Веста
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Родина-то у вас Москва или тож из деревни? — полюбопытствовала хозяйка.
— Я из Москвы, Петр Маркович из Петербурга, — ответила девушка.
— А здеся кого ищете?
— Наши родные пропали здесь прошлой осенью. Мы уже были в Вологде, в Кириллове, обошли семь деревень, все здешнее побережье… Уже две недели бродим.
— Знать, любили вы крепко, раз искать приехали в нашу глухомарь, небось, хозяйство бросили, работу….
— Да… Петр Маркович работал хирургом, заведовал клиникой, но после того как пропал его единственный сын, он оставил работу.
— Я просто не могу больше оперировать, сердце не выдерживает, боюсь упасть со скальпелем в руках, — признался Петр Маркович.
— А Вадим Андреевич… помогает нам не по службе, а по дружбе…
Бабка Нюра лишь головой покачала, смекнув вежливую неправду.
Вадим перехватил Ликин взгляд. Как похорошела она за дни и недели их скитаний. Ее городская рассеянность исчезла, движения стали отточены и легки. Ровный загар бархатно оттенял глаза, глубоко и нежно смотревшие на мир, а припухлые, чуть обветренные губы еще ярче рдели от ветра и солнца. Ее живость и сообразительность в непростом походном обиходе проявлялись все чаще, по мере того как они углублялись в леса и топи Белой Индии. Все эти дни и ночи он жил, задыхаясь от счастья, от ее опасной и безгрешной близости.
В горницу вошел насупленный Герасим, с плеча брякнул на половички раздутый рюкзак, весь в паутине и плесени, на сгибах даже мох седой пророс. Петр Маркович склонился, разглядывая рюкзак.
— Это Юрин. Я сам его штопал, вот сметка. — Он растянул на пальцах ткань, на швах проступили белые капроновые стежки. — Простите, я не смогу. — Он отвернулся к стене, шаря по карманам таблетки.
Вадим отстранил Петра Марковича от рюкзака. Он с осторожностью извлекал на свет заблудившиеся вещи и выкладывал их на половик.
Скомканную перчатку из черной кожи, похожую на мотоциклетную крагу, Вадим положил отдельно. В памяти мелькнуло искаженное мукой иссиня-бледное лицо мертвого Дрозда.
— Не хватает фотокамеры. — Петр Маркович болезненно морщился и тер взмокший лоб.
Герасим, доселе равнодушно наблюдавший шумную возню куриц за окном, очнулся и, смущенно крякнув, ушел на поветь, где под сенным ворохом обернутая рогожкой почивала его тайная утеха, черная тушка фотокамеры «Аполло».
— Да она, похоже, заряжена. — Вадим покрутил в руках камеру. — Где нашли рюкзак?
— Да его лесной поп нашел. Ераско, слышь ты, стукан каменный, отвези товарищей за озеро, пусть сами поспрошат.
— Сегодня не повезу, — отрезал Герасим, ревниво оберегая отца Гурия от вторжения приезжих. Не объяснять же им, что среда и пятница — дни непрерывной молитвы монаха. — А завтра… надо подумать.
— О, да тут на дне что-то еще припрятано…
Вадим Андреевич нащупал округлый сверток в потайном кармане на самом дне рюкзака. Развернув темную заплесневелую тельняшку, следователь извлек серебристое широкое кольцо. Это был тускло блестящий кованый налобный обруч. Чеканный узор густо покрывал его поверхность. По нижнему краю вилась надпись, похожая на прихотливую славянскую вязь.
— Это, вероятно, самое ценное из найденного ребятами.
Гликерия приняла обруч на вытянутые ладони, поднесла к свету.
— Эти буквы очень похожи на «Златую Цепь»… Но я не могу прочесть…
В ее глазах плыл слезный туман. Луч солнца скользнул по полированному серебру, и обруч стал горячим, словно его нагрели на открытом пламени. Лике стало больно.
Вадим вынул обруч из ее рук и долго смотрел на орнамент из сплетенных букв.
— А знаете, Лика, мне бабушка в детстве рассказывала о буквах, которыми до потопа писали. Только писаны они были не пером, а огнем. Эти грамотки «Белый старец» людям давал. Он в лесах людей спасал, на дорогу выводил и в руку обязательно грамотку давал.
— Судя по антропологическим параметрам, эта корона принадлежала какому-то богатырю, — проговорил Петр Маркович.
— Нонче-то перевелись богатыри…
— Давай, мать, подумаем, где спрятать клад, на время, разумеется. — Вадим Андреевич обернул обруч чистым полотенцем.
— Посмотрите, это же кровь, — Петр Маркович сжимал в руках тельняшку, местами она побурела и пошла зеленью.
Гликерия заплакала, больше не сдерживая себя. Бабка Нюра обняла ее большими крестьянскими руками, укачивая, как ребенка.
— Надо готовиться к худшему.
Вечером сваренные банным жаром мужчины отпивались травяным чаем в горнице, а хозяйка помогала Гликерии управиться с незнакомым банным обиходом. Темна, тесна и приземиста была бабкина «байна», но после всплеска горя казалась она Лике волшебной кузницей неведомого лесного народца. Все здесь утешало ее, словно по косам гладила теплая, родная рука. Бабка Нюра заваривала крутым кипятком ромашку, березовый лист и молодую крапиву. Травяные настои шибали ярым душистым парком.
— У меня в костях холод разгнездился, не согреюсь я, а ты крепче парься, девушка. Косы-то расплесни. Вот, почитай, весь здешний народ в байнах родился, в байне-то к земле ближе… Земля-то она тоже — Мать-Родиха.
— Бабушка, а где душа бывает до того, как на свет появится?
— Да где… Дело известно… живет себе с Богом в Прави. Душа-то на материн зов семь недель идет, по семи мирам подзвездным, через семь больших Планид, до мира лунного, пока зарод созреват. У староверов так сказано: вот Ангел-Покров материн берет части у земли, у воды, али у железа, у камени, у дерева, у огня, у всякой смертной вещи. Соберет все, и дух-то и зародится от того Камня Несекомого.
— А что это за Камень?
— Камень-то? Того мы не знат, так старики сказывали, что все от Камени того… И стоит он посредь лесов на незнаемом острове. Ты слушай, меня, девушка, слушай, не то помру, так некому и баять будет. Разоблакайся, голубеюшка, а то парок перестоит.
Лика смущенно мялась, переступая на черном обжигающем полу. В банных сумерках восковой свечой светилось ее тело, узенькое в поясе, с широковатыми, но гибко и изящно развернутыми бедрами, розово блестела дерзкая, не обмятая грудь. Волосы влажной русой волной покрывали послушную золотистую шею, прямые плечи, нежную, как у ребенка, спину. Жар уже начинал донимать; пощипывал брови, сушил лицо.
— Ну вот, и дородно, управились мы с тобой, — бабка Нюра плеснула медным ковшиком-коньком на каменку. Густая тьма запыхала в углах, задышала, погладила тело теплой шероховатой рукою. — Эсколь ты красива, девушка. Ладна, гладковолоса, ну, чисто парням пагуба! Ты девка али взломана уже? — вдруг приступила она к Лике, словно та была ее непутевой внучкой.
— Девка… — не отвечать повелительнице ночной баньки было опасно.
— Береги девичесть-то… «Се — внутренняя крепость…» — так у глуховеров в «Страшных» книгах писано. «Се врата святые, жизневратные…» — Бабка обмахнулась от жару и зашептала что-то глуше про тайное, бабье. — Дайка, голубеюшка, огнем тебя почищу. Заново родишься, беду и тоску забудешь. Белу сорочицу на тебя одену, как опосля крещения, чтобы зло к тебе дорогу забыло, стену огненну поставлю…
Бабка Нюра засветила огарочек тонкой церковной свечки и, распрямив Лику на жаркой полке, принялась водить свечой, чертя огненные знаки над нею и под нею. Она глухо бормотала молитву, и легче пуха становилось тело девушки, растянутое на жаркой полке, лишь раз она заметалась, скорчилась, поджав к животу колени, но бабка тут же прижгла в воздухе свечкой что-то, видимое ей одной.
— Изыди… беси треклятый, — по-черному заругалась бабка, разгоняя рукой курчавый чад. — Вокруг нашего двора стоит каменна гора, железна стена, огненна река… Видала я, дева, черного врана, что зычно кричал, ночами печень клевал… Кшни, кшни, — шептала бабка, провожая что-то тающее в пламени свечи. — А еще видала парня безногого, да болезного, что жизнь твою сосал, вольно вздохнуть не давал, да его поездом убило, сам прыгнул, Господи, спаси его душу… Ах деушка, деушка, слишком любят тебя. От такой любви до смерти — один шаг. Да грехов-то на тебе никаких нет, и род твой чистый от начала от Божьего причала.
Перед сном Лика вышла подышать ночной свежестью, досушить золотисто-русую гриву. Белая ночь была похожа на ранний рассвет. На горизонте тлело огненное зарево. Она добрела до реки, неглубокой и каменистой, но тихой, как все северные реки. Вода светилась, играла среди темных берегов, как текучее живое серебро. Все вокруг жило и дышало торопливо, радостно, словно не будет другой ночи для короткой летней любви. Из черных камышей выплыла уточка, нежно и кротко позвала кого-то, заскользила по дымчато-розовой воде, словно заструился тяжелый упругий шелк. И вдруг, испугавшись кого-то, тревожно вскрикнула и скрылась в камышах.
Что-то мягко коснулось Ликиных распущенных волос. Она испуганно обернулась. Никого… И снова по волосам провели рукой сверху вниз. Водяной?.. Она заозиралась. Из-за плеча ее выглянул Костобоков и, виновато улыбаясь, протянул ей бледный болотный ирис. Лика и хотела бы рассердиться, но, глядя в его глаза, передумала и взяла цветок. Она уже привыкла к вниманию, что с рыцарским великодушием дарил ей Вадим Андреевич, и устала негодовать на его выдумки и мальчишечье озорство. Но ее прямое, бесхитростное сердце не принимало любовной игры, этих извилистых лисьих танцев, когда настигает зверей томление гона, и оглохшие, измученные, они сходятся в любовной схватке-игре.